Вспоминаю: когда больного, страдающего бессонницей Пастернака вместе с Бабелем «досылом» отправили в Париж на Конгресс в защиту мира – между прочим, взошедшего на трибуну поэта зал приветствовал стоя, – там были и посещения магазинов в сопровождении Марины Цветаевой. К этому времени русские, выезжая за рубеж, перестали покупать сувениры. Но он и галстука себе не купил – всё Зиночке!
Этот поход в «Вульворт» понадобился для того, чтобы в романе ли, в лекции ли завязать один необходимый узелок: еще одну женщину в судьбе поэта. Не удалось завязать на ступеньках вокзала, так значит стянем узелок в расположенном рядом магазине. Каждой из этих женщин поэтом был подарен цикл стихов, вошедших в историю литературы. Не слабо! Значит, за вожделением, за сексуальным началом таилось нечто такое невыразимо-крупно-духовное, чего обойти никак нельзя. Есть, правда, еще одна женщина, последняя в судьбе поэта, но сумею ли я подойти, чтобы ничего и никого не осуждая, к рассказу о ней?
Однако пора закончить наш «вульвортский» эпизод. Заканчивается он в траги-комическом плане. В Ленинграде, через который Пастернак возвращался из Парижа, его остановила таможня: подозрение вызвал чемодан, целиком забитый женскими вещами.
Но сначала, по хронологии эпизод с примерками в парижском магазине. Опустим сложные отношения, существовавшие между Пастернаком и Цветаевой, – от влюбленности в поэтессу до ее ревности Пастернака к Рильке, где она «отжимала» поэтов от личного письменного даже общения – только через нее. Поэт всегда, и в жизни и в творчестве, пользуется подручными средствами. В магазинах он всё время намеревался померить какие-то наряды, которые присмотрел для Зинаиды Николаевны, на сопровождавшую его в «дамский мир» Цветаеву, и тут же осекался. Сохранилась реплика, к которой можно относиться и по-фрейдистски и по-бытовому, рассматривая ее как живую оговорку: «Но у Зиночки такой бюст!..» Уместен ли тут восклицательный знак?
Я выхожу из «Вульворта», в пластиковом пакете термос и бежевые сапожки. «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Если человеческое не было чуждо великим поэтам, чего, собственно, стесняться мне? Пастернак говорил, что поэтическая натура должна любить повседневный быт и что в этом быту всегда можно найти поэтическую прелесть. Согласимся с этим. У меня же выбор товара, разглядывание его, оплата в кассу – всё почти на автомате, «работает» лишь одной частью сознания, другая узлом держит имена четырех женщин. Особая логика, чтобы донести образы до студента и читателя, – спрямить путь к их познанию. Каждой из них поэт посвятил книгу, Иде Высоцкой мы обязаны замечательными стихами о Марбурге. Эти богини стоят надо мною, не заплетя рук и не обнявшись, как балерины в романтических балетах Фокина. Что же это за город, в котором столько случилось во имя русской поэзии?
По улице в одну сторону, от вокзала к центру, бегут машины. Сытая, чистая Германия, вежливая, самодостаточная провинция. Возле трехэтажного почтамта, пересекая по мосту еще одну протоку Лана, машины заворачивают налево, к старому университету, к замку, к центру.
Мысленно вернемся опять к вокзалу. Опять поменяем время. 1923-й, семья Пастернака – отец, мать, сестры – уже два года как покинула Россию. Я думаю, что это связано с особенностями менталитета, характером профессии родителей: живописец и музыкантша – интернациональный, понятный повсюду язык. А что делать по-настоящему русскому поэту за рубежом? Можно сослаться на иные примеры: от Бунина до Адамовича и Ходасевича и до только что мелькнувшей в парижском магазине Цветаевой. Но здесь мы имеем дело со временем становления русского поэта. Можно не просто предполагать – это очевидно – потаенную, очень тесную связь, крепче, чем у семьи, с Россией, он русский по духу. Может быть, кому-то из «патриотов» это не понравится?
И тут же, пока я в растерянности стою перед «Вульвортом» с пакетом и своими раздумьями, приходит мысль: главное, ничего не цитировать, только минимально. И в романе, и в лекции, особенно на чужом языке, цитата выглядит нелепо, а в переводе убого. Пока я только про себя пропускаю эти великие строки признания в любви к русскому народу. Они будут написаны много позже, после войны, когда поэт счастливо живет в своем Переделкино: «Я под Москвою эту зиму…» По этим стихам он совершенно и без остатка русский. « … здесь были бабы, слобожане, ремесленники… «. Какая мощь понимания русского духа. «В них не было следов холопства…» Обратим внимание, сталинское время, подмосковная электричка. «И трудности и неудобства они несли, как господа…» Это так сказать общественный темперамент и умозрительная, хотя и любовь. Но что поделаешь, если вся его юность – это любовь к еврейским молодым женщинам своего круга. Здесь какие-то вопросы генетики, комбинации крови, влияющие на эстетику?
Читать дальше