— Тсс! — прошипел Люк в «первозданном хаосе». — Станс уснула.
Лучше бы он не совался со своим «тсс!». У меня уже вертелся на языке все тот же припев: «Ты не плачь, Мари…» Теперь я думаю об этом малыше, который занимает так мало — слишком мало — места. В тишине слышно, как под его зубами хрустит сухарь. Потом он скромно требует: «Еще сухарика». И мои сетования тут же Принимают наступательный характер. Нет, я не увижу его таким, каким мне хотелось бы. Вырастить ребенка — дело, требующее слишком долгого времени. И с этой минуты слишком трудное.
Слишком трудное. Скажем, довольно трудное. Но посильное. Во всяком случае, о том, чтобы отказываться от Клода, не может быть и речи. Начатое не бросают. Я справлюсь. Впрочем, не может быть речи и о том, чтобы бросать вообще что бы то ни было. Погибать так погибать, мне уже нечего трястись над своим телом. Пусть прослужит три года, два, даже всего только год! Пусть прослужит еще немного! Этого хватит.
* * *
На улице очень холодно. Северный ветер размел небо Там, где окно выкраивает шесть прямоугольников густой Синевы. Снег, еще лежащий на крышах, оживляет свет, в свет очищает штукатурку моей кельи, и она кажется еще белей. Баржа, поднимающаяся к шлюзу, нескончаемо голосит о своем ржавом отчаянии. Нет, мне уже не побывать на реке. Я лежу тут, скованная, отрешенная, безразличная, словно растворившаяся в слишком прохладном воздухе. Неужели я с такой легкостью достигла той ледяной вершины, на которой человек смиряется? Я не отступлю. Ведь я могу еще претендовать на одно — на силу человека, у которого отнято все: любовь, интерес к жизни, все — вплоть до инстинкта самосохранения. На силу того, кому больше нечего терять, кроме самоуважения. И чья исключительная судьба, оплаченная очень дорогой ценой, позволяет на краткий миг удержаться по эту сторону смерти и по ту сторону жизни, на той грани, где никто уже не вправе отмахнуться от его требовательности.
Но чьи это шаги? Похоже… Да, конечно, это шаги моей тети, которая поднимается по лестнице, спотыкаясь о ступеньки, и останавливается на каждой площадке, чтобы дать передышку своим восьмидесяти восьми килограммам. Скорее! Обопремся на левый локоть, поднимемся как можно выше. Я приглаживаю волосы, застегиваю верхнюю пуговку ночной рубашки, расправляю простыню, протягиваю здоровую руку к телефонной трубке, кладу ее перед собой и начинаю набирать номер…
Входная дверь стремительно распахивается. За перегородкой слышится горестное шушуканье — сплошные «Боже мой!», «Неужели!» и все междометия, созданные на случай несчастья. Потом круглая фарфоровая ручка моей двери поворачивается, и дверь осторожно приоткрывается. Я громко бросаю в трубку:
— Алло! Паскаль?
Сначала в проеме появляется тетина внушительная грудь — она вся дрожит.
— Бедная моя девочка!
Пряди волос выбились из пучка, ее колени и ее юбки трясутся. Матильда бросается ко мне, протягивая руки. Но застывает на месте и с удивлением смотрит на Миландра. Потому что я, столь тяжко больная, преспокойно разговариваю по телефону, прижав трубку к уху:
— Ну конечно, Паскаль! Все в порядке…
Я опасалась самого худшего. Я думала: «Если они почувствуют, что я потеряла голову, они тоже ее потеряют». Но очень скоро они поняли, «что я еще немножко тут», как выразился Люк. Его преданность не вызывала сомнений. Он являлся чуть ли не каждый день и сидел часами — растерянный, тихий, карандаш за ухом, взгляд тянется за крупицей внимания, как деревянная чашка — за милостыней. Готовый оказать любую услугу, лишь бы о ней попросила я, он все чаще исполнял роль моего посыльного, ходатая и сам объявлял себя «исполняющим обязанности генерального секретаря ОВП», по-детски довольный, словно это была игра. Мне не раз приходилось отсылать его на работу, заверяя, что эта сторона его усердия тоже доставила бы мне удовольствие.
Катрин каждые два-три дня переходила улицу, чтобы сказать мне певучую фразу по методу Куэ: [19] Метод внушения, разработанный доктором Куэ (1857–1926)
— Ну как, Констанция, вам лучше, не так ли? Лучше? Затем она, как обычно, принималась щебетать. Попав под двусмысленное покровительство влиятельного господина, величаемого ею патроном, в руки которого ее передал Гольдштейн, она играла весьма неопределенную роль, во всяком случае, более чем незначительную. Похоже, что в довольно легкомысленном костюме. Она, эта артистка, уже переняла полусерьезную манеру разговора людей, воображающих, что за две недели они освоили все тонкости своей профессии. Она засыпала меня техническими терминами — настоящие специалисты их избегают, зато дебютанты злоупотребляют ими, чтобы создать вокруг себя словесный ореол. Все новое нравится. В конце концов так уж повелось.
Читать дальше