И когда женщина с плачущим, орущим мальцом на руках сделала к нему еще шаг, последний шаг, он увидел розовое, улыбающееся красными губами лицо Инги – без маски, голое, с неистовой, пронзительной зеленью глаз, с рыжими кольцами кудрей по плечам… Все вокруг него потемнело. Он упал в храме наземь, ударившись головой о камень плиты, и перестал видеть и слышать.
Котя довез его на попутке из Ипатьевской слободы до центра Костромы, до Сусанинской площади, называемой в просторечии Сковородкой. Он очнулся, пока ехали. Они с Котей вышли у торговых рядов. В черной, алмазно-искристой, многозвездной Рождественской ночи белые каменные своды, тяжелые колонны светились нежным занебесным светом. Над белыми стенами торчала высокая колокольня Богоявленского монастыря. Митя глубоко дышал морозным воздухом. Котя тихо сказал:
– Христос родился. Две тысячи лет уже тому… Как нам быть… как жить дальше… что с нами будет… ведь война идет, Митя… страшная, непонятная кавказская война… Люди гибнут, как гибли и тогда, в Риме, в Палестине… Что изменилось?.. Вера не должна быть поколеблена… Она – единственное, что удержит нас на плаву…
Митя стоял на морозе, посреди Сковородки, без шапки – Митину шапку Котя засунул в сумку, вынув ее у него из рук, у бесчувственного, упавшего на плиты собора. Закинул голову к звездам.
– Звезды, о звезды, – бормотнул он невнятно, – льетесь вы с неба, как слезы… Котя, ты видишь, как их много!.. Что мы такое перед ними?.. снежная пыль, грязь, мальки, головастики?.. хищная саранча, пролетела – и нет хлеба на земле?.. А Христос кормил хлебами народ… как это ты говорил – пятью хлебами накормил тысячи, тысячи… Глупости… старые сказки… для бабушек…
Он обернулся к Коте. Глаза его горели.
– А жизнь – не вера, не молитва, Котя! Жизнь – жестока! Как лезвие… Резанет – и нету тебя… А ты резанешь – и нет ближнего твоего… Все сражаются за место под солнцем… Я тоже сражался… Я выгрызал себе место, выдергивал его из-под ног того, кто стоял ближе ко мне… я сделал себя, сделал себе тепло, уютно, сытно, сдобно, богато… сам сделал!.. но какой ценой, Котя!.. какой ценой!.. – Он задыхался. Он готов был упасть перед Котей на колени и исповедаться ему. И их услышала бы лишь одна эта морозная, лютая черная костромская ночь. – И вот эта цена преследует меня… я не могу больше… я дорого заплатил… оказывается, Котя деньги стоят очень дорого… очень, очень… ты даже не представляешь, сколько, князек дорогой… Оказывается, ты делаешь выбор… и выбор этот жесток и страшен: либо ты останешься чистым, чистеньким таким, добреньким и хорошеньким, и умрешь в нищете, в безвестии, в унижении… в голоде… но честным, кристальным таким… Гусем Хрустальным… либо…
Он замолчал. Котя стоял перед ним, кутаясь в старую шубу, подняв до ушей цигейковый заиндевелый воротник. Он внимательно, сострадательно глядел в Митино побелевшее на морозе лицо – с впалыми щеками, с дрожащими губами, исцарапанными ветром и снежной крупкой.
– …либо – убиваешь… предаешь… смеешься над Богом… над своим Богом смеешься!.. и становишься сам – Богом, Царем, князем, принцем, владыкой, у тебя все есть, все лучшее к твоим услугам, тебя боятся и уважают, с тобой считаются, ты пользуешься благами жизни, ты… живешь!.. Ты живешь так, как, по идее, Котя, и должен жить каждый человек!.. а живут – избранные… избранные!.. А ты, Котя… а я… избранный – или каждый?!.. Кто мы такие для себя?!.. А для Бога?!.. Или… Ему – все равно?!..
Он кричал на пустынной ночной площади, разбросив руки безумным крестом. Котя стоял, упрятав лицо в воротник. По его скулам катились и тут же замерзали на морозе слезы, превращаясь в соленые ледышки.
… … …
Поездка в Ипатьевский монастырь не прошла даром для обоих. Оболенский понял Митю лучше и глубже. Митя открыл для себя неведомое пространство жизни души, Духа – то, что, ему казалось, он навсегда утерял с тех пор, как пошел вместе с Варежкой на то давнее дохлое и мокрое дело. Они слонялись по Москве; Котя увлеченно рассказывал ему историю старых знаменитых и неприметных зданий, жизнеописанья великих зодчих – от Бармы Постника до Щусева; Митя то и дело просил завести его то в один, то в другой московский храм – так они облазили все знаменитые церкви, и церковь Космы и Дамиана, и церковь Иоанна Богослова, и Елоховский кафедральный собор, где стояли Всенощное бдение, и веселую церковь в Сокольниках, и церковь у Пимена, что на «Новослободской», и Измайловский храм, и церковь Вознесенья, что рядом с Консерваторией, побывали и в Новодевичьем монастыре, и в Донском, и на Сретенье стояли службу в Богоявленском соборе, и Митя приобщился тайн, чудес, аромата и прелести старой храмовой Москвы, окунувшись в жизнь, сокрытую от него и сейчас с такой живой силой, яркостью, громкостью и тишиной явленную ему. Зачем послан ему Котя?.. Он не знал еще. Он таскался за ним по церквам и монастырям и думал насмешливо: ну, таскай, таскай меня, авось я просвещусь, буду хоть похож на русского человека, а то в России живу, а… Что «а», он не додумывал. Он успокаивал сам себя. Он затепливал в храмах тонкие медовые свечки, крестился, и рука ото лба и груди уже все легче шла к плечам, уже без обрыва сердца в пустоту, без страха. Но, приходя в одинокий дом, в свой запущенный грязный особняк, уставленный пустыми бутылками и тарелками с засохшей пищей – раздольем для мышей, он мрачно окидывал все циничным взором и думал: пора кончать это романтическое безделье, надо позвонить Эмилю, надо приниматься за дело. Дела не ждут. Ты забросил дела. Ты хорошо начал, Митя, но ты плохо кончишь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу