Войдя в тепло, Кастальский увидел, как Оля на коленях ползает в разгроме и тихонько воет. Оглядевшись, Евгений вздрогнул. Можно даже сказать, он содрогнулся. В углу, на толстой трубе, обмотанной стекловатой, неподвижно, не качаясь, висел Володя. На собачьем поводке. Агриппина, странница, забилась под топчан и скулила, как голодная на морозе.
Бесконечные, дурные и лютые ночи в этом вашем Ленинграде. И делать до утра – что? Что нам теперь до самого утра делать-то с тобой, несчастная ты оборванка?
Всю ночь, до позднего ноябрьского рассвета Кастальский с Олей резались в скрэббл. Оля играла здорово. А у Кастальского скопилось какое-то пшено: три “а”, “м”. Ну, правда, еще “ь” – на пять очков.
Долго, очень долго думал Кастальский, дергая себя за бороду. Оля не торопила, задремала тут же на полу. Часа два прикидывал Кастальский, куда бы ему впиндюрить свои три “а”. Но ведь Кастальский был поэт, и он замечал порой некоторые необычные вещи. И к утру Евгений приметил на доске совсем мелкое и незначительное слово “гам”, на которое другой бы и внимания не обратил. А Женя Кастальский резко зажмурился, раз – и видит вдруг: “гам”, у самого края доски, дальше только одна красная клеточка, что увеличивает сумму всего слова втрое. А впереди – простор, как на этом вашем чухонском заливе. И маленькая лодочка плывет по пустынной строчке, парус одинокий по остренькой волне – буковка “л” от “кабалы” по вертикали. Кастальский усмехнулся, да все и пристроил – обе свои “а”, и “м”, и мягкий знак.
И в окончание, на свободное красное поле – опять же “а” – третью и, как могло показаться, совершенно лишнюю. И получилось – “АМАЛЬГАМА”.
Замечательный ход. На 87 очков.
А часов в десять – с улицы жиденькое утрецо нацедилось уже в приоткрытую дверь – прибыл сложной судьбы старшина Бобров. Как чувствовал.
/
ДУРОЧКА, ИЛИ ДЕПО “ЖЕЛАНИЕ”
/
/
1
/
Жила себе женщина. Кем-то она там работала по медицинской части – в лаборатории, да. Это была неудача с точки зрения папы, который мог бы стать большим ученым, если бы его году в 39-м не вызвали прямо с заседания кафедры, где он только что выступил с блестящим докладом о радиоактивном облучении мух-дрозофил. В своем докладе папа ссылался на немецкие опыты профессора Тимофеева-Ресовского, с которым имел несчастье недолгое время состоять в переписке как со старшим коллегой. Переписка носила сугубо научный характер, да и пересохла давным-давно, когда папа был еще аспирантом, а Тимофеев-Ресовский нависал страшным глазом над микроскопическими мушками, неугомонно размножающимися под его гениальным приглядом. Еще коварная родина не подманивала Николая Владимировича в свои красноперые объятия, и только мухи складывали неисчислимые безмозглые головенки во имя теории наследственности. Однако после отказа Тимофеева в 37-м прервать опыты и срочно проследовать студеным маршрутом (который так и так от него не ушел), – о переписке вспомнили. Возле беспечного папы стали шиться какие-то чуть навязчивые, но в целом симпатичные и веселые люди, – ну и вот. Таисия, как ее там, Павловна…Петровна… короче, Брунгильда из приемной, губки бантиком, большие косы короной: тук-тук, очень извиняюсь, Димитрий Андреич, на секундочку…
И все головы повернулись за ним, а профессор Вельтман вдруг закурил против всех правил.
Папа отсидел свои десять и однажды на пересылке встретился с худым костистым человеком, похожим на ястреба. Когда выкрикнули его двойную, свистящую на повороте фамилию, папа дернулся было к нему, глухо отозвавшемуся номером популярной статьи… Но удержался и только жарко проводил глазами, когда Тимофеева и еще четверых повели к грузовику для отправки, как немедленно стало известно, в шарашку.
Элитный этап, счастливый путь…
Тимофеев-Ресовский, по словам папы, был “космический человек”, и его мозг и воля окрепли в лагере, будто бы питаясь неведомыми папе космическими токами. А папа сломался. Жена развелась с ним в первый же год. Потом долго нельзя было в Москву (и еще минус десять городов), а когда стало можно, его уже никуда не брали. С /площади/ давно выписали, и жил он на чьей-то старой холодной даче. Стал кашлять и согнулся, словно стараясь спрятать поглубже больную грудь.
Однажды в вагоне метро на него долго смотрела немолодая, как и он, женщина, папа смутился и опустил глаза. “Митя?” – робко спросила женщина, и он узнал Лялечку. Лялечка работала теперь научным сотрудником в зоопарке и устроила Митю лаборантом. Но очажок в легких все тлел и медленно сжигал папу, как отсыревшую папиросу.
Читать дальше