Здесь была такая традиция: после отбоя совершался обход. Иногда его осуществляли старший пионервожатый с вожатой отряда на пару, иногда он приходил со свитой, в которой подчас бывала и Галя Бебих. И вот через два дня после моей неудачной премьеры, обернувшейся боевым крещением, состоялся такой обход, после чего мои товарищи заснули мирным сном. Сказок я им больше, понятно, не рассказывал, да они от меня их и не ждали теперь. Палата спала, я лежал на спине, смотрел в открытое окно на далекие силуэты темных деревьев, на черное небо, чуть подсвеченное луной откуда-то сбоку, и мечтал о том времени, когда меня отсюда, наконец, заберут. Под полом скреблись мыши, в небе мерцали смутные звезды. Я почувствовал ее присутствие, ведь услышать ее шагов никак не мог – она передвигалась бесшумно. Я закрыл глаза и притворился спящим. Она подошла к моей кровати, и в тишине я расслышал ее дыхание. Она постояла молча несколько секунд, потом наклонилась и поцеловала меня. И так же неслышно вышла. Я открыл глаза. Нет, я не спал, и мне это не приснилось: фея поцеловала меня наяву.
Быть может, родители чувствовали себя виновато, когда забирали меня из лагеря. Я стал худ, обветрен, руки в цыпках, коленки ободраны, в облике моем проступило, наверное, нечто отчетливо шпанское, и они поглядывали на меня с жалостью и долей опаски. Конечно, родители могли бы догадаться, что со мной произошли – помимо внешнего опрощения и обретения вполне дворовой внешности – и кое-какие внутренние изменения, но откуда им было знать – какие именно. Что ж, побывав в пионерах, я поднабрался кое-какой мудрости и сноровки, как то: научился плевать на два с лишним метра в длину, узнал, как выглядят со стороны развалистые груди поварихи, поросшие будто прозрачным мхом, мог теперь, сжав зубы и затаив обиду, перенести унижение, а также познал разнообразную любовь, пусть и платоническую. И зря моя мать смеялась над моим вкусом, показывая бабушке конверт, который уже через несколько дней после моего возвращения под отремонтированный отчий кров обнаружился в почтовом ящике. На обратной его стороне наискось было написано жду ответа, как соловей лета, – моя былая партнерша Томка, даром что Золушка, была с манерами. Но я не стал оправдываться и объяснять, что любовь у меня была в другом месте, а эта корреспондентка – всего лишь мой товарищ по искусству сцены.
Было решено в целях окультуривания ребенка обратно, возвращения, так сказать, в интеллигентское состояние, отвезти меня на Рижское взморье: кафе с ароматным кофе, ренессансный костел с высокими темными витражами, с полом из каменных плит и резной деревянной беседочкой слева, высоко прилепленной к колонне, винтовая лесенка к ней, ряды почти школьных парт, а там то камерные, то духовые концерты на открытой сцене в городском саду, от звуков которых томило душу, и необходимость как-нибудь поехать в Ригу, чтобы в
Домском соборе послушать его орган, – интеллигентская повинность.
Рассчитали так: дети с матерью едут вперед, отец дочитывает курс и принимает экзамены, потом нас догоняет. Прибыли на поезде с занавесками, на них были изображены синие якоря и парус. Мать с сестрицей и со мной поселилась в Яун-Дубултах в пристойной комнате с комодом и двумя кроватями на втором этаже ветхого деревянного дома – кухня, сортир и умывальник были на первом. Я спал на раскладушке, которую нам принес необщительный хозяин-латыш, делавший вид, что не понимает по-русски, тогда как хозяйка, сама наполовину русская, из
Даугавпилса, напротив, была приветлива, а по-русски говорила с милым акцентом. Пока дамы вечерами болтали на кухне, мы, уже уложенные в постель, были предоставлены самим себе. Я заползал под кровать сестрицы, страшно рычал, утробно вещал. Катька пугалась, но молчала, лишь иногда, как мышь, тихо попискивала.
С хозяйкой мать сошлась настолько, что скоро стало известно: хозяйкин муж после войны сидел в сибирском лагере, но не совсем слишком, говорила латышка, пять лет. Имелось в виду, наверное, что многие сидели и дольше, а кто-то и вовсе не увидел больше своей родной маленькой земли с озерами и соснами в прибрежных дюнах. По субботам хозяин напивался, сидя на первом этаже на кухне на своем табурете, накрытом кокетливо вышитой подушечкой-думкой, курил – по лагерной привычке, наверное,- папиросы Беломорканал. Набравшись, он принимался громко разговаривать сам с собой по-латышски, перемежая длинные спичи русским матом, который извергал почти без акцента, и стучал кулаком по столу. Без перевода было понятно, о чем он, – о том, какие русские свиньи. И, кажется, грозился дожить до времени, когда немцы русских из Латвии выкинут.
Читать дальше