Я хочу с вами сидеть, когда мы поедем в Финляндию”. – “Ладно, ладно”, – Лев Аронович слегка его даже подпихнул, но Леша был не из обидчивых: “А ты… А вы…” – “Тихо. Президент”.
И осанку хранит воля, а не мышцы: в фарватере президента шаркал ногами согнувшийся вдвое, как бы изнемогший от радикулита еще сравнительно молодой для своих познаний профессор в отключке, растянувший в наползающей под утиный нос улыбке длинный рот, сплошь заполненный златозубым сиянием; под мышкой профессор держал свернутую “Российскую газету”. “Сын. Аутист. Не говорит ни слова”, – конспиративно просигнализировала Женя. “Советник президента, выражает требования ментальных инвалидов”, – словно бы предостерег от непочтительности Лев Аронович, но я и без этого был переполнен ею до кончиков ушей.
Ибо от президента не веяло ни жаром факела, ни холодком гранита: истинное величие не помнит о величии. Тихон Ильич Шевырев выглядел замотанным счетоводом в первый день отпуска и свои свершения выкладывал на огромный стол с тою же незатейливостью, с какой его согбенный советник и представитель, сияя принужденной златозубой улыбкой, безостановочно переворачивал на этом же столе свою
“Российскую газету”. Идеалист, готовый служить завхозом, – но что особенно, до нежности располагало к Шевыреву – удивительное его заикание: высокие слова “х…х…х… рука друга”, “х…х…х… милосердие”,
“х…х…х… огонек надежды” звучали из его уст так же буднично, как кафе
“Бригантина”, пансионат “Зори”… “Рука друга – конкурирующая организация. Милосердие – челябинский филиал. Огонек надежды – бывший пионерлагерь”, – компактными осведомительскими пакетами выдавала Женя. “Это все наши соратники. Товарищи по несчастью. И по счастью тоже. Такие дети, как у нас, это особое счастье, – корректировал Лев Аронович. – Леша, да успокоишься ты, наконец?..”
Леша со скрежетом доволок до меня свой стул и сел на него верхом спиною к президенту, а затем принялся внимательно меня изучать своими стрекозиными линзами. Но я уже почти привык.
Отчетный доклад Тихона Ильича то и дело прерывали междугородные звонки, и он никого ни разу не отшил: “Люсенька (Зиночка, Николай
Егорович), у меня – х…х…х… – сейчас совещание, но я тебя – х…х…х… – слушаю. Не бери – х…х…х… – в голову, я свяжусь с вашей – х…х…х… – префектурой (мэрией, департаментом), не беспокойся – х…х…х… – решим вопрос, решим”.
Чаще всего он поминал какие-то Лужки – “центр поддерживаемого проживания инвалидов, первая попытка расселить интернат”, как четко, по-разведчески отрапортовала Женя. “Единственная надежда для наших детей”, – горестно вздохнул Лев Аронович. О Лужках Тихон Ильич говорил с особенной нежностью. Проемы, унитазы, сухая штукатурка, брус, цемент -казалось, даже его настоящий сын, неутомимо переворачивавший с боку на бок “Российскую газету”, и то вызывал у него менее нежные чувства. Я все вглядывался и вглядывался в него влюбленными глазами, кого же он так мучительно напоминает и подернутым морозной пылью каштановым бобриком, и заметно выдвинувшимися вперед широкими верхними резцами, и наконец понял – бобра! Несгибаемого устроителя, который, помести его хоть в театральный зал, все равно начнет разбирать бархатные кресла на части, чтобы соорудить плотину.
Завхоз-идеалист умел разглядеть и отдельного человека: он безошибочно высмотрел новое лицо и подошел ко мне дружески пожать руку. Рука у него была мягкая, но твердая. Настоящая рука друга.
Опасаясь в своей трепетности обеспокоить хотя бы единую мать-героиню, я вышел последним, однако в дверях все-таки едва не столкнулся с Карменситой.
– Мой сын – дебил! – выкрикнула она отчаянным шепотом и жалобно улыбнулась своими пунцовыми губами. – Я каждому новому человеку должна это рассказать, у меня такая обсессия.
Леша сейчас еще ничего, молодец, пишет, читает, снимает головную боль по телефону, а маленький он еле ковылял, и однажды, изнемогая от жалости к своему перекошенному, свесившему набок головку дурачку, на детской площадке среди бессмысленно гомонящей и носящейся взад-вперед детворы вдруг подумала почти вслух: “Передушила бы их всех…”
И заледенела от стыда и ужаса перед собой.
И каждый раз, когда она в троллейбусе устраивала Лешу на переднее сиденье – все такого же безжизненного, не способного утереть ни слюну, ни чего-нибудь похуже, ей всегда хотелось провалиться сквозь землю. Но однажды она вдруг повернулась ко всему троллейбусу и объявила, словно кондуктор остановку:
Читать дальше