Линяла Тави совсем как большая, невозможно было оценить редкостную мраморную расцветку ее шерсти, когда то и дело вынимаешь ее изо рта либо отлепляешь от штанов. Наряжаясь к знакомым, Соня с веселым смехом не слишком старалась снять со своей дивной фигурки в вечернем платье пуховый налет, какой часто видишь на сумасшедших старухах. За едой она брала Тави на колени и, не в силах удержать улыбку счастья, словно целуясь, передавала изо рта в рот разжеванную пищу. “Господи, – не до конца юмористически ужасался я, – ты же потом со мной будешь целоваться!..” – “Могу не целоваться”, – счастливо отвечала она.
Я снисходил. С пьедестала.
Каким же отдохновением оказывались аэропорты, ожидания, пограничные боксы, самолеты, сон урывками, погрузки, выгрузки, блуждания, автобусы, пространства, где ничто меня не касалось, то есть не ранило. А изредка прорвешься и в сновидение.
Арно не слишком возмущается покатым перекатом, а Понте Веккио – простодушно налепленным на него крольчатником. Двухэтажные зубцы
Палаццо Веккио перекликаются с турами из шахматных задач, в чьих зубцах мне с младенчества мерещилась какая-то будущая сказка. Но могущественнее всего над крышами вниз головой расцветает черепичными гранями опустившийся с неба исполинский купол Санта
Мария дель Фиоре. Внезапный подвальный холод уличного ущелья – и солнечное неправдоподобие площади Синьории. Палаццо Веккио – неужто оно все-таки существует?.. Но иначе на что бы карабкались, вокруг чего толкались, гомонили и валялись на камнях, не обходя и самый приземистый в мире монумент – надраенный бронзовый круг на месте казни Савонаролы, эти раскованные, но чистолицые мальчики и девочки (спасибо большевикам за семидесятилетнюю выдержку нашего романтизма)?
“Сколько весит Давид?” – спрашивает одна из моих коллег. “На вес кумир ты ценишь Бельведерский”, – не отвечает экскурсовод, пожилая Десанка из Белграда, но дает все же понять, что вопрос некомпетентный, ибо перед нами копия. Лоджиа деи Ланци, заколоченный Персей, мавзолейная очередь в Уффици… Если бы не
Соня, я бы бросился бегом – просто чтобы глотать и глотать. Это самое лучшее – погрузиться, задохнуться и бежать: углубление, постижение неизбежно перетирают невероятное в заурядное. В тесных улочках оглушительные мотороллеры носятся среди крепостных стен уже не совсем ирреальных палаццо – дикий камень выпирает из более-менее регулярной клетки, – увы, бывает не только монотонность порядка, но и монотонность дикости…
Дель Фиоре – кажется, эти цветные узоры больше пристали бы ковру либо шкатулке, чем такой громаде, но – смирись, гордый человек, здесь тебя не спрашивают. Мой собрат челнок фотографируется, задрав по-собачьи ногу на кампаниле Джотто. Ничего, лишь бы они до конца нас не победили. А мы их. Моя глупышка становится в очередь потрогать за отполированный нос бронзового кабана – чтобы еще раз сюда вернуться.
Брунеллески, Санта Кроче, Данте, Микеланджело, Флоренция – откуда среди такой музыки могла взяться пробоина в батискафе? Но воображение вырвалось в бесконечность мыслимого. Еле слышно, чтобы не сорвался голос, прошу ускорить шаг: мне кажется, автобус уйдет без нас и мы навсегда… Мне нечем продолжить: все, что могло с нами случиться, было мелким неудобством в сравнении с тем ужасом, от которого подкашивались ноги, пресекалось дыхание, компрессором в висках колотилось сердце. Но моей усталой спутнице ясно, что в нашем распоряжении полчаса, а на месте мы будем через десять минут. Я убежден: почти любой на моем месте ударился бы в безумный бег, а я всего только… “Не торопи меня! – вдруг рявкнула она. – Если хочешь, беги один”. И я во власти смертного ужаса сумел как ни в чем не бывало… Я был не вправе обижаться, я был не вправе требовать уважения к своей дури, а молить о пощаде… я еще не был достаточно раздавлен. Однако через час-другой я начал потихоньку оправдываться. Чем? Ныне заслуживают уважения только болезни: фобия убедительнее ужаса. Я рассказал, как моя мать, куда-то опаздывая, вела меня к родне, а я боялся хоть на миг выпустить ее руку. “Ну, теперь сам дойдешь?” – до калитки оставалось метров десять. Я сделал три-четыре шага и с ревом бросился обратно, – вот тогда-то меня бы и сбросить со скалы. Нет, неуверенно утешала Соня, мне нравится, что ты такой ранимый. (Но все же спокойнее было бы и робость, и ранимость, и мнительность, и брезгливость – все, что делает человека человеком, – объявить болезнями.)
Читать дальше