Василий почувствовал, как огонь оседает, лицо его окунается во что-то холодное.
— Василий Петрович! — кричал ему этот холод. — Василий Петрович, очнитесь.
Васька открыл глаза, слепленные болью. Таня Пальма обтирала его лицо полотенцем.
— Горит, — прошептал он. — Пожар…
— Нету пожара. Гоша им наклепал. Я Гошу еще с дороги увидела. Он на реке рыбу ловил. Какая там рыба, в такой быстрине? Как этот черт вас ударил, я за Гошей… Как Гоша их возил! Вы бы видели. Козел этот, Валентин, свой камень вытащил, он с ним всегда ходит, но тут я его за руку зубами. Он матом, а Гоша ему промежду рогов кулаком. Вот крест святой, я у него рога видела. От Гошиного удара они так в стороны и разошлись, то вверх торчали, то разошлись…
— Братья художника избили, — сказал милиционер Крапивин прокурору района Калинину. — Сильно. Ногами.
Калинин стоял у окна, а за окном было пусто в том смысле, что ничего не было построено. Построили было пивной ларек, но окончательно прекратилось пиво, и ларек перевезли к железнодорожному вокзалу, где он и установлен для продажи печатной продукции. Приезжают из Москвы и Санкт-Петербурга молодые люди и чего только не продают — каких только газет не привозят, даже газету сексуальных меньшинств — «Гермафродит». И нет запрета. А когда нет запрета, то главным символом государства, то есть его гербом, может быть только двуглавый член, сокращенно — двухер. А вокруг него розы.
Из окна прокурорского кабинета видны были холмы Валдайской возвышенности, мокрые колхозные поля и ленивый скот, жующий мокрую от дождя траву. Да шатался перед окнами прокуратуры парень Гоша из деревни Устье, воевавший в Афганистане, а теперь возжелавший стать фермером. Но только какой из него фермер?
— Говорю, братья художника отметелили, — повторил милиционер Крапивин.
— Попа?
— Его дружка закадычного. Обещались дачу поджечь. Я всегда говорил — ждать от этой дачи беды. Криминогенный нарыв. Особенно если она вся картинами дорогими увешана. У всякого туриста и другого контингента разгорается желание картину украсть или две. Иконы в округе все покрали.
— Говоришь, дорогие картины? Сколько они будут стоить, если сгорят? Примерно.
— А ничего. Вот если кубометр дров — ему цена известная. А картина — думаю, ничего. Греза.
Прокурор Калинин представил себе картины, развешанные в зале Уткиной дачи, и подумал: «Хоть уволенный поп, а без церкви не может». Представил он, как горит Уткина дача: картины сворачиваются от огня в трубку, как береста, и, как береста, громко трещат и брызгают искрами.
— За что братья художнику наклепали?
— Темное дело.
— Будет в суд подавать?
— Не хочет. Тут, видишь, какое дело — Гоша Афганец. Прибежал и так отметелил братьев, что они до деревни на карачках ползли. Говорил я — нельзя было разрешать эту Уткину дачу. Художники — как зараза. Ходит мужчина, ничего не делает, рисует в свое удовольствие в блокнотике, а дети видят и учатся ничего не делать. Особенно если художник на «жигуле».
— Слушай, Крапивин, какой бы ты герб государству нашему предложил?
— Палку, — сказал майор Крапивин. (Милиционер-то был в чине.) — Двуглавую палку. А вокруг нее розы. — Были у майора четыре мальчика и одна девочка. Все дети хорошие — на них надежда. — Если не палку, — сказал он с хрипотцой от отцовской гордости, — то закон. А вокруг все равно палки, пусть даже розовые. Или плетки.
— Дерьмо! — вдруг закричал за окном Гоша Афганец. — Все вы в вашей прокуратуре дерьмо. И закон ваш дерьмо!
Василий Егоров, согнувшись и отхаркиваясь, спускался по навощенной лестнице с третьего этажа, где лежал. Ему хотелось поглядеть в небо. В жизни он часто дрался и почти всегда думал после драки: «Нарвусь. Врежут мне. Врежут». И ждал этого. А состарившись, шестьдесят восемь, — ждать перестал. Тут ему и врезали. Два шута. Или два палача? И драку они спровоцировали, и избили его, смеясь, только из наслаждения бить. В мясо, в зубы, в глаз.
Картины светились на стенах, как окна в другие миры, как жерла вулканов. В кухне, этажом ниже, пахло яблоками и тушеной бараниной.
На пороге сидели два мужика: один бритый, сидел, как сидят каторжане, на корточках, другой косматобородый — привалясь к косяку и расставив ноги, как сидят сильно выпившие, изготовившиеся петь дурным голосом. Бритый держал топор в руке. У бородатого в руках был здоровенный вяленый лещ. На крыльце, на газете, буханка хлеба.
— Ты, Лыков, закусывай, — говорил космобородый.
Читать дальше