Хотя Грабовски не публиковал пока ни одной книги, он был вполне сложившимся писателем. И хотя писал не детективную повесть, он легко просчитал мысли следователя и пришёл к заключению, что тот может засадить его лишь при помощи трёх других мерзавцев, проштрафившихся перед тем же обществом, но — наряду с другими мерзавцами — проживающих в том же доме. То есть — пока не арестованных и готовых услужить властям, чтобы их и впредь не лишили свободы и радостей жизни в Америке. Тем более, что они тоже, как и следователь, были англосаксами.
Подобно всякому хорошему писателю, Грабовски понимал, что в этой Америке — лучшее в мире правосудие из всех, которые можно обрести за честно заработанные деньги. Не располагая, однако, достаточным бюджетом, чтобы настаивать на своей невиновности, и опасаясь поэтому, что суд приговорит его к смерти, Грабовски решил защищаться иными средствами. Тем более, что он не располагал даже нечестными сбережениями. Единственная защита свелась поневоле к тому, чтобы троих мерзавцев, дающих ложные показания против него, как можно быстрее лишить жизни.
Будучи завхозом, Грабовски обладал способностью к последовательным действиям, а как писатель — ещё и воображением. Тех троих мерзавцев он прикончил без особых хлопот. Правда, не всех сразу.
Первого убил в январе, — с тяжёлыми психологическими последствиями. Для себя. Поскольку, впрочем, время подпирало, от этих последствий он скоро избавился, и второго, в феврале, убил без переживаний и излишних сомнений. А третьего, в марте, лишал жизни механически изобретательно и, главное, уже с наслаждением. Чем, естественно, и нанёс непоправимый ущерб собственной нравственности.
Иными словами, Грабовски сам стал мерзавцем. По каковой причине должен был непременно понести наказание в конце моей повести — погибнуть. Так и не написав свою.
Я постановил, что он умрёт от руки настоящего убийцы негритянки, в убийстве которой Грабовского несправедливо обвиняли. Этот настоящий убийца должен был прикончить моего нравственно падшего героя потому, что с первого же дня, параллельно с уточнением и осуществлением плана по убийству троих мерзавцев, Грабовски его искал.
Чтобы доказать обществу свою невиновность. И в конце концов нашёл. Благодаря смекалке и несмотря на профессионализм убийцы.
Последнему я как раз уготовил достойную судьбу: общество обвиняет его сразу и справедливо, и несправедливо. То есть — в убийстве не только Грабовского, но и трёх других мерзавцев. Трудности, впрочем, возникли у меня как раз со сценой умерщвления самого Грабовского. Как бы я его ни убил, он возвращался в жизнь с резонными возражениями против моей воли. Причём, возражения были как философского, так и чисто сюжетного характера. Плюс технические трудности убиения, требующего, как и всякий труд, соответствующей сноровки.
Одним словом, умирать он отказывался. Выкарабкался даже из ямы, в которую профессиональный мерзавец столкнул его с недобрым умыслом — забросав арматурой и залив бетоном.
Сцену с арматурой и бетоном — после просмотра фильма о судьбе потомственного домостроителя — я сочинил в Лондоне, но, уехав в командировку, обнаружил, что Грабовски ухитрился вернуться из ямы к жизни.
С его тёзкой, внуком польского ксёндза и настоятелем католической церкви Стивом Грабовским я познакомился в Брайтоне случайно — напившись с отчаяния из-за неудававшегося мне убийства. На что я ему и пожаловался.
Помимо иных советов он наказал мне не спешить с расправой, ибо, мол, без сотрудничества с небесами мертвецы воскресают реже, чем умирают живые, но главное — будто каждого есть за что щадить. Не уверенный особенно во втором, я тем не менее перестал беситься, ибо, покидая церковь, вспомнил вдруг об Анне Хмельницкой.
Вспомнил из-за поразительных совпадений и замысловатых связок. И ещё, видимо, из подспудного желания, обусловленного простою правдой: всякая смерть кажется нам вторжением потустороннего, тогда как родиной хочется считать любовь. Любовь — это, дескать, мы, наше, а смерть, наоборот, — чужое и чуждое. И каждый, конечно, хочет победы над чужим. Но хотя в конце концов побеждает смерть, борьба не безнадёжна, ибо доставляет радость. Пусть опять же печальную, — но настоящую радость…
Вернувшись в гостиницу, я отложил рукопись о Грабовском и стал писать эту. Об Анне и желании любить. При прибытии в Лондон, однако, радость завершения новой повести омрачила мне прежняя мучительная задача: как же всё-таки прикончить нью-йоркского поляка? Чтобы в этот раз было наверняка. Чтобы после смерти герой не оживал. И чтобы ни мне, ни кому-нибудь ещё не жаловался на мою несправедливость.
Читать дальше