Она осмотрелась и велела мне отступить на шаг. Я повиновался ей, но зажмурился, ибо меня кольнуло предчувствие беды.
Когда через мгновение — после громкого женского вскрика — я распахнул веки, Гуров, пригвождённый к щиту, выгибался, как ленивый маятник, в правую сторону и таращил на Анну застывшие в ужасе глаза.
Я переметнул взгляд на Анну, но она стояла ко мне боком — и выражения её лица мне видно не было. Видно было другое: она стояла как вкопанная. То ли не могла сдвинуться с места, то ли не хотела.
Какое-то время не мог сдвинуться с места никто.
Я вернул взгляд на Гурова. Он пялился теперь на меня — теми же, полными ужаса, глазами.
Потом наконец решился и скосил их к своей правой ключице: нож сидел в ней по самую рукоять.
34. Пока жизнь не прожита конца, смысла в ней нету
Ни Гурова, ни самой Анны я никогда больше не видел.
Гуров тогда выжил. Хотя он потерял много крови, лёзо рассекло ему только мышцу — и в больнице его продержали лишь сутки.
В больнице Анну и арестовали. Однако и её продержали в милиции неполные сутки. Из-за важности пострадавшего лица и известности подозреваемого расследованием занялось не адлерское отделение милиции, а центральное. Адлер, впрочем, — часть Большого Сочи, в котором и у директора Дроздова, и тем более у Цфасмана, действительно, всё было схвачено.
Цфасману, кстати, это не стоило ни единого доллара: платила сама Анна. Причём, если бы дело вели адлерцы, ей, наверное, не пришлось бы расстаться со всеми банкнотами, кружившимися в ресторане зелёным вихрем.
Между тем — пусть даже у Анны и не было бы денег или друзей — ей всё равно не смогли бы влепить срока, потому что Гуров заявил следователю, будто она стала метать в него ножи на фоне России по его же пьяной просьбе, а угодила ему в плечо по его же вине. Больше того: пусть даже Анна угодила бы ножом не в него, а, скажем, в меня или в того же араба, и при этом не располагала ни Цфасманом с Дроздовым, ни наличными, — они, деньги, были у Гурова. И полагаю, не меньше, чем у обоих вместе.
Так, по крайней мере, сказала мне Катя. Поскольку, мол, Гуров самым большим злом считал всегда малые деньги, он со всеми держался как богач даже когда у него было лишь два миллиона в зелёных. Она сказала мне об этом в самолёте, вылетевшем в Москву на рассвете следующего дня.
Кате удалось вылететь моим рейсом только потому, что из-за Анны на борту образовалось свободное место. Она предложила моему соседу поменяться с ней креслами и подсела ко мне.
Мне, однако, разговаривать о вчерашнем не хотелось ни с кем: я переживал происшедшее по-своему и не желал постороннего комментария. Переживал я не столько из-за происшедшего в ресторане, сколько из-за того, что случилось там до происшествия. Из-за того, что рассказывала Анна.
Катя угадала моё состояние и всю дорогу молчала. Призналась только, что всю ночь думала вернуться на деревянный бульвар, пройти по нему до конца, в самую глубь воды и броситься вниз. То есть утопиться — поскольку плавать, дескать, я не умею.
Потом — по выражению моего лица — она поняла, что могла бы обойтись без этого гнусного объявления. И хмыкнула: бросилась бы в воду, привязав к шее камень. Как Бедная Лиза. Или как певица, о которой вчера пела Оля. По крайней мере, я, мол, довольна, что отложила самоубийство на «когда протрезвею».
Ещё Катя сказала, будто пока жизнь не прожита вся до конца, никакого смысла и никакой ценности в ней нету. И быть не может. И будто смысл и ценность твоей жизни зависят только от тебя самого: что, мол, хочешь, то и видишь. Иного смысла или иной ценности в жизни нету. И быть не может.
Я почему-то отказался поверить, что она додумалась до этого сама или в результате происшедшего.
Незадолго до приземления небо за окном самолёта показалось мне морской гладью. Быть может, я и вздремнул, ибо увидел ещё, что у самой кромки моря, по другую сторону моего серого забора, спиной ко мне сидела на табурете стройная женщина. И смотрела куда-то вдаль. В ногах у неё разлёгся белый шпиц, а поодаль, тоже ко мне спиной, сидел на таком же табурете мужчина. Вместо золотого баса он держал на коленях доли — длинный кавказский барабан с узким и потёртым днищем. Человек был уже седой, и уставшими пальцами выстукивал неслышную мелодию. А солнце, хотя по-прежнему лежало на воде, не всходило, а закатывалось.
Когда самолёт пошёл на снижение, меня стал беспокоить иной вопрос: как теперь быть с Катей? Как с ней расстаться? Или я всё-таки обязан — после происшедшего — проводить её до дому?
Читать дальше