— Почему вы удивились? — спросил я её, распрощавшись с дамой. — А куда прикажете деваться Анюте?
Катя помялась:
— У неё ж тут друзья. Та же Виолетта. И Цфасман. Вы, наконец.
— Я?! Вам надо — чтоб я… Чтоб именно я, а не кто-нибудь ещё… Ну…
— Нет-нет! Вы правы: ей лучше, конечно, тут! И отдельно! Тем более стемнело, — и кивнула за крутящуюся дверь.
На другую половину зала, тоже утыканную телефонными будками, она вдруг идти не пожелала. Направилась было туда, но раздумала: там, мол, наверно, так же душно. Я догадался, что в её голове не одно только шампанское раскачало качели. В одну сторону — про «надо их разыскать», а в другую — про «не надо».
Те же качели скрипели и в моей.
За крутанувшейся дверью было не прохладно даже, а зябко. Пространство перед нами уже свернулось в убывшем свете. Даже олеандры затаили дыхание. То ли на предстоящую ночь, то ли на всю предстоящую зиму.
Катя пожаловалась, будто люди в большинстве своём — очень глупые. Не только потому, что их слишком много, а потому главным образом, что все они скапливаются в зданиях и забывают про природу.
Действительно, сказал я, все они в этом здании за нашими спинами осматривают друг друга, говорят слова, кушают, производят движения, думают даже — но никто не обращает внимания на эти деревья. И действительно: ни эти пальмы, ни те же олеандры ничего не делают, но в них, может быть, не меньше чувства и смысла. И даже какого-то прошлого или будущего.
— Почему вы сказали «те же олеандры»? — удивилась Катя. — Те же как где?
Я не знал как ответить:
— Просто… Давайте свернём направо: тут вот написано, что там море.
К морю вёл длинный деревянный помост. Катя стучала по нему каблуками небрежней, чем в ресторане. В середине пути она сказала, что скинула бы туфли, но боится лягушек. Они тоже мерзкие.
Я спросил:
— Тоже как кто?
Она не ответила. До моря оставалось ещё минут десять — и быстро темнело. Я продолжал думать об Анне. Теперь уже — именно о ней. Безотносительно к себе, Гурову, Кате, Богдану, Цфасману или кому-нибудь ещё. Безотносительно даже к доценту Гусеву. Я думал о том, что у неё есть своя судьба и эта судьба развивается. По её собственной прихоти, по прихоти судьбы.
Катя вмешалась:
— А вы о чём сейчас думаете?
Я рассказал ей про деревянный бульвар в другом конце мира, в Атлантик-Сити. Про то, что когда я сразу же устал там от обилия красок, света и людей в здании казино, то тоже вышел к морю на безлюдный зимний бордуок. А там, у самых перил бульвара, над водой, стояла пожилая некрасивая женщина. Я её ни о чём не спрашивал, но она сказала, что родилась в этом городе и хочет снимать о нём фильм. О тех временах, когда тут не было этого безумия. Пока ещё людей не тянули туда «оушен, эмоушен энд лот оф промоушен». И пока, мол, ещё на этом бульваре было печально.
Катя спросила — а почему некоторым людям так нравится печаль? Я начал обдумывать ответ, но она захотела ответить сама: потому, что после печали есть куда идти. Вообразив, будто думаем мы одинаково, я добавил, что она права: я сам, мол, недавно решил, что от счастья уходить некуда.
Море стояло тихое. Потом я увидел, что оно держит в себе много никому неизвестного.
Потом луна осторожно расстелила на воде светлую ленту и тоже удивилась. Чему-то своему, наверно. Тому хотя бы, что лента искрится.
Над самой кромкой берега мы с Катей остановились и облокотились на перила деревянного коридора, уходящего — на подпорках — дальше в море.
Катя говорила теперь про луну. Не про неё саму, а про её связь с людьми.
Рассказала притчу, которую помнила неточно.
Один бедуин, ушёл, мол, из дому смотреть мир. По которому истосковался, хотя его и не знал. Ночь застала его в пустыне с одинокой хижиной. Воткнув в землю жердь, чтобы знать в каком направлении возвращаться, он остался в хижине на ночлег. Кто-то переставил жердь в другое место — и бедуин вернулся в чужой дом. Но очень похожий: похожая бедуинша, похожие бедуинята и похожая луна над крышей. Бедуинская. И он остался жить в том доме, как в своём. И прекрасно жил, если не считать смутной догадки, что истинный дом в другом месте.
Я не вслушивался и смотрел себе под ноги. На окончание воды в полутора метрах под перилами. Мелко и придирчиво море суетилось внизу, пытаясь определить точную границу между собой и сушью.
Хотя я продолжал думать об Анне, вода расшевелила во мне воспоминания и о себе. Я вспомнил из прожитых лет такое же море. Не совсем — почти такое. То ли во мне, то ли во всей природе печаль и радость по-прежнему входили друг в друга, но я не разобрался в другом: откуда радость — от узнавания или неузнавания? Показалось зато, что разобрался в главном: всё, что наличествует, наличествует чтобы воскресить чего нету.
Читать дальше