Ещё немножко и — как мне показалось тогда — я сумел бы постичь важную тайну о собственной душе, но беда оказалась в том, что все эти рассуждения так и не смогли унять нараставшего в горле удушья.
Сдавшись ему, я присел за стол и стал рыдать хоть и беззвучно, но по-детски беспомощно. Слёзы жгли скулы, бежали в рот, и я, как младенец, оправдывался перед собой одною и тою же ребяческой фразой: «А что же делать? Что я могу сделать, если так хочется плакать?»
Именно так говорил я в детстве запрещавшему мне рыдать отцу, когда он порол меня за проступки, а я всхлипывал, жалея себя и желая ему погибели.
«Не плакать!» — отвечал он, и позже я научился и этому. Не плакал даже на его похоронах, когда впервые пожалел его больше, чем себя, и впервые же испытал бремя любви к ближнему.
Я просидел тогда всю ночь перед открытым гробом и, не сводя глаз с непохожего, обострившегося профиля отца, ощущал в себе такую же холодную тишину, какою веяло от его трупа. Все вокруг всхлипывали, — отчего, кстати, как мне казалось, лицо отца выражало понимание и даже удовольствие, — но громче всех завывала сестра моей бабушки Йоха, которая, единственная из женщин на моей памяти, была, сколько я знал её, лысой.
«Ну заплачь же и ты, наконец! — кричала она мне сквозь всхлипывания. — Надо плакать когда хочется плакать… И отца надо оплакивать… Вспомни как оплакивал сам он твоего деда Меира! Люди, дорогие мои, вы же помните как Яша тогда убивался! Ох, Яшенька, рано же лежать тебе в этом гробу! Встань, оглянись на людей, на старшего сына, посмотри — как онемел он от горя! Пожалей его, Яшенька, пожалей и нас! Что же теперь будет с нами, кто защитит нас теперь от фараонов?!»
29. Сегодня люди уже стыдятся плакать
Йоха была профессиональной плакальщицей.
Сыновья её погибли в войну, а после смерти мужа она стала зарабатывать на жизнь оплакиванием мертвецов. Петхаинцы звали её во время горя и платили ей щедро за умение вышибать слезу даже у гордых и сердитых. Йоха была одарённой старухой. Дело не только в том, что, приступая к плачу, она умела подбирать слова, которые разъедали душу, как разъедает рану соль. И которые ещё придавали частному горю силу всеобщей беды.
Дело и не только в том, что каждый раз она завывала по-разному и что в её плаче людям слышалось то нагнетавшее страх гуденье бараньего рога в Судный день, то саднящий сердце церковный набат, то жалобный стон мусульманина, сзывающего всё живое под купол своей тесной мечети.
Дело было в том, что Йоха вправду и глубоко переживала смерть каждого, кого знала. Талант её выражал себя не столько даже в любви к людям, сколько в нелюбви к смерти, хотя в каждом взгляде и жесте сквозила её собственная готовность к тому, чтобы не существовать.
Она помнила много старых преданий о смерти, а новые истории умела рассказывать так, словно они уже тоже были легендами.
Начинала одними и теми же словами.
— Когда умирает человек, — произносила она и выдерживала паузу, — плачет только тот, кто любил его. В этом плаче, дорогие мои, заключена большая тайна, которую невозможно узнать. Возможно другое: ощутить её присутствие, услышать её дыхание, но и это возможно только пока плачешь. А что, дорогие вы мои, случается потом? Потом просыхает песок на могиле, и тайное кажется уже простой и глупой правдой, которую знает каждый, кто не плачет. В прежние времена люди умели плакать, а сегодня нет, не умеют или — ещё хуже — сегодня люди уже стыдятся плакать. А что, дорогие и любимые мои, будет завтра? Завтра будет хуже! Поэтому я расскажу вам эту историю сейчас, пока ещё остались слёзы у тех, кто стесняется плакать…
Потом она умолкала на какое-то время и, вздохнув, приступала к рассказу…
Изо всех её историй лучше всего мне запомнилась та, которую знал каждый. История о Мордехае Джанашвили и Лие Зизовой. История, которая произошла в Петхаине и о которой я вспомнил в Америке в ту первую ночь, когда наконец сдался слезам и стал оплакивать своё прошлое.
Вспомнив эту историю, я содрогнулся. Мало того, что каким-то зловещим образом она сомкнулась вдруг с нараставшим во мне страхом перед исчезновением близкого мне человека и всего моего прошлого, — началась она в такую же ночь. Накануне праздника Исхода, в первом месяце весны. Когда воздух становится настолько прозрачным, что его как будто и нету.
30. Оглянись, оглянись, Суламифь!
Звёзды, большие и начищенные, висели тогда над Петхаином ниже облаков. Сверху, из-за пространства над облаками, дул тёплый ветер, припуская луну к крыше самого приметного из зданий, к кирпичному дому с кудрявым барочным фронтоном, который принадлежал Габриелу Зизову и его жене Лие.
Читать дальше