Девочка опешила, и мне показалось, что она сейчас разрыдается. Совладав, однако, с собой, улыбнулась нам и теснее прижала к своему тельцу спасённый ею синий шар. Я сделал то, чему научился в Петхаине, где считалось, будто человеком не рождаются, а становятся: протянул ей десятку и сказал, что этот шар покупаю.
Она мотнула головой и, стесняясь брызнувших слёз, убежала с ним прочь.
Японец — когда я вернулся к нему — заявил, что в Токио такого не случилось бы никогда: торговцы держат шары не в руках, а в металлических защипках на алюминиевых шестах. Потом, посчитав меня таким же, как сам, иностранцем, сообщил мне вполголоса, что американцы были бы совершенней, если бы — подобно мудрым народам — хоть раз испытали серьёзное лишение или крупное поражение. Эта девочка, продолжил Кобо, впредь будет осмотрительней и, если никогда не додумается до защипок на шестах, то, по крайней мере, в погоне за одним шариком научится не терять остальные.
Что же касается моего жеста с десятидолларовой бумажкой, заключил он, я едва не оказал юной торговке губительную услугу, предложив ей шанс избежать горечь финансовой катастрофы. Потом Кобо процитировал ещё одну японскую мудрость: «Чем раньше начнёт девочка бинтовать ноги, тем меньше будет боли и тем совершенней ступня».
В Петхаине за эту мудрость японца избили бы, но из уважения к новым приветливым соотечественникам на улице я осклабил трясущиеся от злобы зубы и буркнул, что, отдавая должное благоразумности японцев, я, тем не менее, предпочитаю другую, семитскую, мудрость: «Если у кого есть сто овец, и одна заблудится, то не оставит ли он остальные девяносто девять и не пойдёт ли искать заблудшую?»
Не это ли происходит и с нами, спросил я потом не столько японца, сколько себя. И не в поисках ли заблудшей толики своей души все мы блуждаем во времени и пространстве?
Кобо согласился, что я — сентиментальный мужчина, и, поддев пальцами гриву на моём затылке, потеребил её. Хоть и экономно, но по-хозяйски. Как если бы она принадлежала не мне, а Японии.
Больше я с ним не разговаривал. Только попрощался, когда он, выйдя у гостиницы, пообещал найти меня в скором будущем.
Потом я поехал с карликами в Квинс в пикапе, похожем на тот, в котором утром вёз меня оттуда бруклинский хасид. Смотрел я не в окно — наблюдал за водителем, который непонятно как ухитрялся не только крутить баранку и наблюдать за дорогой, но и дотягиваться носком правой ноги до педали. И до газовой, и до тормозной. Время от времени он даже произносил слова.
Карлики щебетали по-испански, и изо всего их щебета я понял только два слова: «маньяна», то есть «завтра», и «Макдональдс», то есть «Макдональдс».
Высадили они меня по адресу, у дома, показавшегося мне родным. Он был единственным в Америке, который я видел уже не впервые.
По этой как раз причине, потоптавшись у подъезда, я решил не входить в него.
Вокруг было пустынно. Шёл двенадцатый час. Я осмотрелся и заметил светящийся щит: «Красное яблочко. Русский ресторан».
27. Есть ли на свете хоть что-нибудь чего не бывает?
В просторном зале сидели десять человек. Все пожилые, все евреи, все косые и все за одним столом. Подпевали певице на помосте так же нескладно, как вразнобой подвывали бы кантору в кишинёвской синагоге.
Певица в белом платье была моложе, но одинаково пьяная. У неё были русые волосы, скользившие по голым плечам, а лицом она напомнила мне девочку с синим шариком на Коламбус. Сама же и подыгрывала себе на клавесине.
За стойкой бара никого не было, и я налил себе водки.
Никто не обращал на меня внимания: когда песня заканчивалась, кто-нибудь из мужчин поднимался из-за стола и, направляясь к помосту, громко выкрикивал «Марина!», а потом — название новой песни. Протянув Марине скомканную банкноту и чмокнув ей ручку, он возвращался на место заплетавшимся шагом.
Марина отпивала из бокала, стоявшего на инструменте, и печальным голосом начинала петь ту же самую песню:
Враги сожгли родную хату, сгубили всю его семью.
Куда ж идти теперь солдату, кому нести печаль свою…
Евреи чокались гранёными стаканами, отправляли содержимое в глотки и, то ли не замечая, что песня всё та же, а то ли уважая волю русоволосой певицы, голосили:
Хмелел солдат, слеза катилась, слеза несбывшихся надежд,
А на груди его светилась медаль за город Будапешт.
В ресторане пахло сыростью. Я налил себе ещё, оставил на стойке пятёрку и со стаканом в руке вернулся на улицу.
Читать дальше