Внутри ее каморки светло до рези в глазах. Как во рту на приеме у стоматолога. Она покупает самые мощные лампы. Лоснятся всевозможные таблички, рассыпанные по стенам, на столе ноты и англо-русские словари. Облезлый буфет со стеклянными дверцами заполнен туфлями. Люся прикрыла дверь поплотнее и пнула лежавший прямо у порога фанерный щит «Осторожно, идут стрельбы». Щит отскочил к буфету, но все равно остался лежать весьма неудобно. Она выключила окончательно ослепший фонарь и прошла к трельяжу. Медленно опустила голову и смотрела в глаза своему отражению — исподлобья, пристально, будто ожидала увидеть там что-то важное.
— Переживая дождь, как нехороший сон, — вдруг вспомнила она и отвернулась от зеркала.
Точно! В тот момент она смотрела на Митю и ни с того ни с сего вспомнила, что ей прошедшей ночью снился страшный сон: они приходят к нему домой, а там, почему-то в шкафу, почему-то в странной брезентовой накидке, сидит Марина, его жена? и они бегут сквозь вату сна, Марина догоняет. «Потому что она всегда бегала по утрам», — кричит Митя? и когда наконец Марина настигает их, они оборачиваются, и оказывается, что за ними гналась вовсе не Марина, а Люськина мать, трезвая, с накрашенными алой помадой губами, которой к тому же перепачканы ее руки, в одной руке кухонный нож, в другой недочищенная картошка?
Точно: «Переживая дождь, как нехороший сон». Оставалась четвертая строчка. «Не сняв плаща, не спрятав мокрый зонт, не расчехляя душу? Переживая дождь, как нехороший сон, пережидая жизнь, как вечерок досужий».
«Записать, что ли?» — в который раз подумала она, но в который раз не стала.
После того как мать вернулась с улицы и прогнала ее, Люся поселилась здесь, в подвале «Аппарата». Впрочем, все выглядело не совсем так: она ушла не из-за того, что мать ее прогнала. Когда, вооружившись картофельным ножом, та вбежала в комнату — «Вали на х… отродье африканское!» — Люся уже стояла в дверях с чемоданом и дорожной сумкой, Витя и Генрих с ее коллекцией в коробках ждали внизу. С ножа отлепилась и шлепнулась на чемодан картофельная очистка. Наверное, мать помогала кому-то на кухне. Наверное, обсуждала у кухонного стола, обитого алюминиевым листом, мятым и сальным, судьбу своей жилплощади. Наплывал запах жарящейся картошки, слышалось потрескивание масла. Поодаль в проеме кухонной двери, возбужденно урча, топтались зрители: пырнет или нет? И Люся удивилась: а что, собственно, до сих пор держало ее в этом кирпичном муравейнике?
Потрескивало масло — каждый день потрескивает масло: кто-нибудь жарит картошку или яичницу. Или сосиски. Или колбасу. Она будто выпрыгнула в промозглый ноябрьский воздух и оттуда взглянула вниз, сквозь прозрачные крыши. Перегоревшие лампочки от пыли стали каменно-серыми. Перед мутным окошком плавают мелкие блеклые мухи, и время от времени большая изумрудная муха, тяжело гудя, прошивает их сонные эскадрильи и скрывается за поворотом. Кто-то, застегнув все пуговицы на пальто, пытается незаметно для соседей пронести мимо кухни бутылку. За приоткрытой дверью хнычет очередной сопливый неудачник, которого угораздило родиться в Бастилии, в переулке Братском, 24.
В коридоре сказали: «Да х… че будет. Нож тупой». Добавили: «Люська ее запросто скрутит, я те грю».
— Вали, пока, сука, целая! — выдохнула мать.
Люся немного замешкалась, но лишь потому, что мать загораживала проход. Задержав дыхание, чтобы не вдохнуть острого, как запах зверя, бомжицкого запаха, исходившего от матери, Люся прошла мимо и потащила следом дорожную сумку на колесиках. Сумка уперлась матери в колено.
— Вали давай!
— Отойди, сумка не проходит.
— Что? Я — сука?!
— Сумка, говорю, не проходит.
— А?
И мать помогла вытащить сумку за порог.
Так и простились.
Стас говорил: «Башню сорвало, Люсь? Почему бы не снять квартиру?». Тогда в каждом бродил кураж, часто пили и часто смеялись. Отыграли первый концерт в клубе «Аппарат», выступили на радио. Строили планы и собирались в Москву. Тогда впереди ласково мерцали звезды и элегантные бутылки благородных оттенков. Вспоминая свист и аплодисменты в только что открывшемся «Аппарате», легко было мечтать о легкой сытой жизни. Легкая сытая жизнь под голодные горькие песни?
Даже Арсен, когда она объяснила ему, что хочет обустроиться в подвале, крутанул пальцем у виска. Витя-Вареник говорил: «Это, конечно, все в тему, сестрица, но на хрена тебе это?» Тогда все, особенно Витя-Вареник, говорили о блюзе, как о только что принятой вере. И сдержанный Стас, и Генрих, недавно потерявший место в джазовом квартете из-за той шумной истории, когда он за кулисой ударил подвернувшимся под руку фаготом провалившего выступление пьяного трубача: фагот принадлежал директору филармонии. Особенно же искренне отдался блюзу Витя-Вареник, гитарист-любитель: «Сняла хату — и живи, как люди. Человек блюза — не псих, понимаешь? Живет плохо, но мечтает жить хорошо, понимаешь?» Она ничего не стала им объяснять. Все равно — спросят, а сами не дослушают. Ее слушают, только когда она поет, что, в принципе, странно: каждый новый блюз она подолгу переводит с дюжиной словарей, разыскивая специфические негритянские словечки, а среди слушателей вряд ли собирается больше одного-двух знатоков английского за раз.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу