Тлеющая бумага во рту вызывала приступы тошноты. Это было хуже, чем вкус первой сигареты. Но нужно было курить. Нужно было отвлечься хоть чем-то.
Такое с ним уже было. В темной комнате, покрытой непрерывным слоем вещей, в окне которой серело узкое кирпичное ущелье и в нем — четыре звезды. Рядом лежала мулатка, которую он знал минут десять.
Десять минут.
Десять лет.
Когда-то одной нудной тбилисской зимой Митя подсматривал из окна лоджии за слепым стариком, который садился под тутовник и ждал весну. Это был чудаковатый старик, в его доме жили чучела зверей. Пока не ослеп, старик был то ли профессором, то ли академиком. А Митя, пока не вырос, был одним из тех мальчишек, которые ходили к нему в гости смотреть на чучела, на старинные пищали и пить чай с конфетами «Каракум». Вот, собственно, и все, что связывало его с этим стариком. Тот ни разу не сказал ничего важного и, наверное, не был для Мити очень уж важным стариком. Они даже думали на разных языках. Единственное, что сделал для него старик, так никогда об этом и не узнавший, — сидел под тутовником напротив Митиного окна и ждал весну. Он не суетился. Выходил из подъезда, вытянутой тростью, осторожным стуком, отыскав начало двора, — и шел по кругу. Стук трости, рассыпавшись от дома до дома, тотчас отдавал в его владение весь двор. Казалось, даже голуби на деревянной крыше молоканского дома вынимают головы из-под крыла, только чтобы прислушаться. Было время, этих голубей шумной сварой подкидывало в небо после выстрела из музейной пищали. Тогда старик бурлил, выпрыгивал из самого себя. Став слепым и тихим, он все равно умудрялся заполнять весь двор: стук-стук, стук-стук. Он проходил пару кругов и занимал свое место: неподвижная облая фигура, ладони, сложенные на высокой трости. Ждал. Хотел солнца и дворовой пьянки — вина, красного, как кровь. И зацепив каким-то краешком души его мир — как голуби, приземляясь рядышком, цепляют друг друга крыльями — ощутив этот мир, испачканный мраком, но не запятнанный, Митя решил тогда, что хочет стать таким, как этот слепой старик. Голова была полна, но то были не мысли — только предчувствия мыслей. Когда-то предстояло их додумать. Но было другое. Подглядывая за неутоленным голодом жизни, он остро и блаженно почувствовал, как все-таки вкусна жизнь — и если бы научиться вкушать ее день за днем, пока?
— Черт! — произнес Митя, близко глядя на сигарету и рассчитывая, сколько еще можно сделать затяжек.
Он только что сознался себе в том, что он — предатель.
— Черт! Черт!
Было бы хорошо, если бы Люся презирала его. Это был бы выход. Теперь уже и не разобраться, кого он предал, друга или любовницу. Наверное, любовницу. Как, оказывается, пакостно быть изловленным женщиной, которой врешь, на месте преступления. И еще пакостней позволить ей узнать, что ее тело нужно было только для того, чтобы сподручней думать о другой, — как четки. Наверное, в таком настроении Адам прятался в кусты, когда все открылось?
А друга он предал гораздо раньше, когда не настоял на том, чтобы Люся была его дружком на свадьбе.
Закашлявшись, Митя упустил только что набранный дым и, еще не до конца подавив кашель, потянул заново.
Не мудрено, что он сумел сделать с ней то, что сделал: предавать для него просто. Он начал с того, что предал того юношу, собиравшегося жить, смакуя каждый новый день, собиравшегося завоевать радость. Вместо этого было сбивчивое блуждание по самому себе — там, где не тронут. Радость, как только выяснилось, что за нее придется драться, перестала его интересовать. И он спрятался туда, где всегда отсиживаются слабые, ищущие не победы, а утешения.
А иначе, если было бы за что стоять, разве он согласился бы жить так, как ему велели жить?
Разве смирился бы с этими сумерками вручную, что они устроили целой стране?
Он предал себя уже только тем, что в тихом сытом одурении просидел перед мониторами «Югинвеста» те самые годы, в которые мужчинам положено пахать до седьмого пота, воевать и творить — или хотя бы погибнуть. Ненужные, бросовые годы, которые можно описать все, описав один день. Жить, даже не пытаясь вякнуть, что претендуешь на большее. Он предал страну, в которой собирался любить и растить своего ребенка, — тем, что не ввязался в драку, не имел смелости хотя бы попробовать сделать по-своему. Остановить то, что мерзко. И когда ему сказали: «Будет так», скривился и молча ушел в угол. И когда страну изнасиловали, сказал: «Вот сучка!» Предал ее, когда болезнь назвал судьбой, когда не увидел разницы между русским и хамом, говорящим по-русски. Предал, когда шулерские штучки признал за правила игры.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу