Также и левит, быв на том месте, подошел, посмотрел и прошел мимо.
Самарянин же некто, проезжая, нашел на него и, увидев его, сжалился.
И подошел, перевязал ему раны, возливая масло и вино; и посадив его на своего осла, привез его в гостиницу и позаботился о нем;
А на другой день, отъезжая, вынул два динария, дал содержателю гостиницы и сказал ему: позаботься о нем; и если издержишь что более, я, когда возвращусь, отдам тебе.
Между прочим, в Библии так и написано, что священник прошел мимо. Сомневаюсь, чтобы в профсоюзном журнале металлургов или в газете медицинских работников можно было прочесть про металлурга либо медсестру, которые хладнокровно прошли мимо страждущего, а вот в Библии про священника — пожалуйста! Но главное, отчего мне становится легче на душе, заключается в том, что самарянин взял на себя заботу о том человеке не навсегда, не на год или хотя бы на неделю, а только на один день. Никаких ста процентов, только один день и небольшая материальная помощь. Все. С одной стороны, мне стало легче, но с другой — у меня зародилось сомнение. Неужели так мало нужно, чтобы прославиться на весь мир и столетие за столетием служить образцом для подражания?
Конечно, не каждый день, но почти каждый, когда я бываю на работе, я забегаю к маме на четвертый этаж. С тех пор как я переселилась в новый кабинет, у нас с нею один и тот же вид из окна: сосны и сорочье гнездо, мы с нею много разговариваем о сороках, она часто сидит и смотрит в окно.
В отделении у них светло. Не знаю, почему больничные отделения часто кажутся такими светлыми. Наверное, из-за отсутствия ковров, да и мебели там мало, нужно свободное место, чтобы было где поставить кровати или проехать с каталками и креслами на колесах. На многих больница действует угнетающе, особенно на тех, кто пришел навестить больного, а вот мне в больнице нравится, я чувствую себя в ней как дома. Это чувство угнетенности объясняется угрызениями совести, которые испытывают люди из-за того, что они редко навещают больных, эти же угрызения побуждают их к беспричинным жалобам. Меня подобные угрызения совести не мучают, не мучаюсь я и из-за того, что моя мать лежит в отделении хроников, а не у меня дома, потому что в больнице ей лучше. Я знаю всех сестер и всех маминых соседей по отделению, а когда их знаешь, они из жалких, сгорбленных стариков, которые сидят, скрючившись, в инвалидных колясках или крохотными шажками семенят по коридору, держась за коляски для ходьбы, превращаются в Арвида, Грету, Алгот, у которых за плечами длинная, как поезд, жизнь. Это отделение — их последнее пристанище на земле. Жизнь начинается в детском саду, а заканчивается в больнице, правда, никто из обитателей четвертого этажа не был в свое время в детском саду. Грета — самая бодрая в этой компании, она до сих пор читает газеты и смотрит телевизор, который стоит у нее в палате, однажды она сказала:
— Нынче никто на себя не похож. Только старики все такие же, как были.
— Что ты имеешь в виду? — спросила я.
— А то, что только в старости понимаешь, что все молодые какие-то увечные.
Десять лет назад у мамы случился инсульт, и говорит она с большим трудом. Слова она помнит, но произносит так, что их почти не узнать, они катаются, как шарики, и о чем она говорит, можно только догадываться, к тому же шариков этих совсем немного. У нее ампутирована нога выше колена — она уже давно страдает диабетом. Днем мама в кресле-каталке сидит в общей комнате или у себя в палате, которую она делит с Гунхильд. Гунхильд говорит не лучше, чем мама, и по той же причине, но ноги у нее целы. В палате у каждой из них своя тумбочка, тумбочка Гунхильд уставлена фотографиями в рамках, это ее дети и внуки, вероятно, они считают, что это заменяет Гунхильд их присутствие, они редко навещают ее. Многие дети рассуждают так: мама или папа должны иметь собственную мебель и собственную комнату, чтобы у них было ощущение дома; только мы сами, к сожалению, не можем навещать родителей так часто, как хотелось бы, кроме того, нам больно видеть, как старики одиноки, какая казенная здесь атмосфера и насколько безразлично относится персонал к своим подопечным — как-никак, а мы платим налоги! До чего же сильно мама сдала, а была такая бодрая! Бедняжка! Остается надеяться, что ей недолго мучиться, все равно это не жизнь. Не жизнь, а сплошное унижение. Какой недостойный конец!
Такие рассуждения я слышала не единожды. Одна из дочерей Гунхильд иногда работает в киоске, она моя ровесница, при встрече она непременно спрашивает про Гунхильд, поскольку знает, что я часто бываю в том отделении. «Я ведь очень занята, не то что ты»— говорит она.
Читать дальше