— Я сделал его, когда мне было двенадцать, — говорит Серена. — Мой первый графин. Такие вещи — это хлеб насущный стеклодела. И все же этот оказался недостаточно хорош, чтобы меня перевели из учеников в подмастерья. Впрочем, я тогда был еще очень молод.
Кивнув, Гривано допивает свой бренди и вновь изучает бокал при свете из окна. Щелкает по нему ногтем. Подносит ближе к глазам.
— Ну как, видите изъян? — спрашивает мастер.
Гривано всматривается и обнаруживает в основании бокала цепочку из крошечных пузырьков, разглядеть каждый из которых в отдельности невозможно, а все вместе они размером не превосходят ресницу.
— Вы об этой мелочи? — уточняет Гривано. — Потому бокал и не пошел в продажу?
— Разумеется. Неужели я стал бы продавать вещь с таким очевидным дефектом? Однако формой я остался доволен. И мне как раз нужна была пара бокалов для себя.
Гривано ставит бокал на стол. Серена вновь его наполняет. Щеки у Гривано горят, словно он постоял перед жарко натопленной печью. Хотя ведь так оно и было.
— Вы делаете прекрасные вещи, маэстро, — говорит он.
Серена бросает на него какой-то странный взгляд, закупоривая графин и отодвигая его в сторону.
— Нет, дотторе, — говорит он. — Я делаю вот это.
И, схватив что-то со стола, бросает этот предмет Гривано, который машинально его ловит. Это неровный шарик сырого стекла, взятый Сереной из ванны в мастерской: гладкий, слегка заостренный на одном конце и приплюснутый на противоположном, тут и там испещренный вкраплениями мелких пузырьков. Стекло зеленоватое и мутное, но свет оно пропускает. Форма этого стеклянного окатыша что-то напоминает Гривано, но он не может вспомнить, что именно.
— Изготовлением красивых вещей в мастерской занимаются другие люди, — говорит Серена. — Быть может, мои мальчики займутся тем же, когда подрастут. Но не я. Моя работа ныне сводится вот к этому.
Наклонившись вперед, он забирает сырое стекло у Гривано и вновь откидывается на спинку стула. Окатыш поблескивает на его правой ладони, как мокрая лягушка, под ветвями трех его пальцев-обрубков.
— Я слежу за равномерностью расплава, чтобы он потом легко поддавался обработке, — говорит он. — Я добиваюсь правильного сочетания прочности и пластичности. Я делаю его прозрачным, когда для изделий требуется прозрачность. А когда нужна загадочность, я заставляю стекло переливаться на свету разными красками. И я очень надеюсь, дотторе, что другие мастера смогут сделать из этого стекла нечто красивое. Но это уже их забота. Не моя.
Когда лодка проплывает мимо Сан-Кристофоро, тревожа шилоклювок и зуйков на мелководье, Гривано перегибается через борт и отдает лагуне бо́льшую часть выпитого у Серены бренди, после чего ему становится лучше. Он споласкивает рот водой из фляги гондольера, прислоняется головой к одному из столбиков навеса и наблюдает за птицами у берега и за рыбацкими сетями, развешенными на жердях для просушки. Тяжесть в голове не проходит, и Гривано представляет ее как наполняющийся нижний сосуд песочных часов, где каждая песчинка — это мысль, воспоминание или тайна.
Они причаливают к набережной, и Гривано, расплатившись, выбирается из лодки. Беспокоясь о сохранности зеркала, он обеими руками прижимает к груди сверток и, как следствие, забывает о своей трости, которую потом приносит гондольер, нагнав его уже на площади Санта-Джустина. Гривано благодарит его и вознаграждает за хлопоты.
Он не собирался заглядывать в старую церковь на площади, однако это происходит как бы само собой. Продвигаясь по разбитому полу от одного искрящегося пылинками солнечного луча до другого, он думает о Лепанто. Вспоминается капитан Буа в кирасе и шлеме: «Святая Джустина, сегодня, в день твоего праздника, мы молим тебя испросить для нас благословение Господне, ибо мы защищаем христианские добродетели нашей великой Республики от дикарей-нехристей». Вспоминается рукопожатие под летящими брызгами, которыми они обменялись с Жаворонком, — то был последний славный момент перед тем, как над волнами разнесся гром барабанов и цимбал, им ответили рожки и трубы с христианских галер, а потом строй кораблей смешался — и начался невообразимый ужас. Первого человека он убил выстрелом почти в упор, снеся голову вместе с чалмой, ошметки которой рассеялись по воде за бортом. Помнится скользкая красно-коричневая палуба и ноги по щиколотку в кровавом месиве. Жаворонок, исступленно бьющий уже мертвого янычара чьей-то оторванной по локоть рукой под свист пролетающих мимо ядер. Чудовищный грохот, когда «Христос Вседержитель» взорвал свой пороховой погреб, заодно разнеся в щепки облепившие его турецкие галеры; куски дерева, железа и плоти, летящие из облака дыма. Залив, охваченный огнем; обломки кораблей, прибиваемые ветром друг к другу, как лепестки на поверхности пруда или сливающиеся капельки разбрызганной ртути. И позднее — он сам во мраке трюма, полуослепший от слез, лихорадочно разыскивающий аттестат Жаворонка под шум боя и вопли турок, уже захвативших верхнюю палубу…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу