И еще дальше:
«Конечно, мемуары Нагибина — богатый материал для психиатра и психоаналитика. Только специалисты могут установить, на чем свихнулся человек: то ли на русско-еврейском вопросе, то ли от сознания того, что по большому счету никакого писателя Нагибина не существует, а есть посредственный, второстепенный беллетрист и драмодел, то ли — и это скорее всего — душевное заболевание автора имеет под собой сексуально-патологическую почву...»
Особенно впечатляет ударная концовка:
«Мемуары Нагибина... следовало бы назвать не «Тьма в конце туннеля», а прямее и проще: «Записки старого мерзавца». А если помягче, то слово «мерзавец» можно заменить на «маразматик»...»
К слову сказать, автор статьи уже имел некоторый опыт подобного глумления: недавно он сбацал лихую чечетку на свежей могиле Владимира Высоцкого, написав о его смерти примерно в том же духе.
Меня могут укорить: а стоило ли здесь вообще цитировать Куняева?
Может быть, и не стоило.
Но я хочу, чтобы читатель затвердил в памяти наиболее хлесткие тезисы статьи, опубликованной в газете «Завтра»: «...богатый материал для психиатра и психоаналитика... никакого писателя Нагибина не существует... не «Тьма в конце туннеля», а прямее и проще: «Записки старого мерзавца»...»
Пусть не завтра, но послезавтра, мы увидим, как литературные деятели совсем иных позиций, совсем другого, казалось бы, калибра, повторят куняевскую брань слово в слово.
Со странным чувством развязывал я вновь узлы на папке, в которой была еще никем не читанная рукопись.
Теперь я поднимал картонную крышку этой папки будто могильную плиту: что там, под нею, что за тайна? Ведь это главная тайна жизни — смерть...
Попутно, смущаясь, я гадал и о том, что отнюдь не является главной тайной жизни, а составляет лишь маленькие ее секреты, которые хранятся всю жизнь за семью печатями и, напоследок, открываются в изреченной либо неизреченной исповеди, как на духу.
О каких еще своих грехах, о каких беспутствах расскажет он здесь?..
Но, листая страницы, я вдруг позабыл об ожидаемом искушении, поскольку внимание мое было отвлечено не менее интересными вещами.
Прежде всего я обнаружил, что, обещая читателям свой первый роман, он был не так уж и уверен, что пишет именно роман.
«...я сел за эту повесть»; «...когда я поставлю точку в этой повести»; «Я и повесть эту начал писать, впервые не зная, к чему я приду...»; «Повесть о любви легко может превратиться в тягучее бытописательство...»; и опять: «Когда я садился за эту повесть или роман — не знаю, что у меня получилось...»
Да и на титульном листе слово «роман», как обозначение жанра, отсутствовало, а было лишь громоздкое название «Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя» да еще подзаголовок «История одной любви».
Но ведь, говоря о своей новой книге (вспомним хотя бы беседу зимним вечером в издательстве «Пик», за бутылкой «Александра Первого»), он называл ее романом, притом настойчиво, вкладывая в это понятие какой-то особый, очень важный для него смысл.
Так почему же, все-таки?..
Было бы наивностью полагать, что Нагибин, впервые в жизни продвинув текст своего произведения за магическую границу двухсот двадцати машинописных страниц, десяти авторских листов, решил: ах, вон как я размахнулся, уже не повесть, стало быть — роман!
Хотя и от вполне серьезных прозаиков доводилось слышать: до десяти листов — повесть, за десять — роман... Чепуха, конечно.
Горький, написав четыре могучих тома «Жизни Клима Самгина», назвал эту гигантскую эпопею повестью. Гоголь обозначил самое крупное свое творенье «Мертвые души» как поэму, хотя в письмах называл его романом. И напротив, Пушкин счел, что «Евгений Онегин» — роман в стихах, а не что либо иное, и лучше выдумать не мог.
Столь же рискованно было бы считать, что роман предполагает многоплановость повествования — через разных героев, а повесть — одноплановое повествование, где всё окружающее воспринимается и передается через одного героя, тем более если речь идет о повествовании от первого лица.
Но ведь у Нагибина и «Тьма», и «Теща», и «Дафнис и Хлоя» равно написаны от первого лица, через одного героя, почти тождественного автору, но тем не менее он считает... он считал, что «Тьма» и «Теща» — повести, а «Дафнис и Хлоя» — роман.
Тут мне вдруг показалось, что я близок к разгадке... Да-да, ведь известно классическое определение романа, как эпоса частной жизни. Эпический, эпопейный, «высокий» жанр прямо противопоставлен жанрам «низким», тоже изображающим перипетии частной жизни, но в плане фарсовом, фривольном, комедийном.
Читать дальше