— Вот пакось, вот пакось-то где ещё, а! Ух, расплодилось-то их сколь! И чем бы вывести… ничем! Это римлянин, поди, сюда таскает. У того-то их несчитано.
А потом всё же приподняла край коврика, взглянула под него и сказала:
— Быр-р-р, Фу-ю-у.
А он: он не смотрит на мать, он представляет это всё по тому шуму, который она, двигаясь, создаёт, мысленно видит он выражение её лица. А мать — та ещё что-то бормочет, нос изморщинив, но уже там, за своим прежним занятием. Она редко молчит, и не подозревая, наверное, об этом, ей, вероятно, кажется, что она просто думает. И вдруг он поймал себя на мысли, что так и не дал покойному таракану имя. А безымённые, говорил Сулиан, даже дети, не попадают в Рай, хоть и вина их в чём, сам Сулиан понять не может; разве что так: вину родительскую искупают — полагал он, Сулиан же. И говорил: но в голове такое не укладывается. Потом он подумал: душа или тело нарекается именем? Если тело, то имя умирает вместе с ним, а потому и смысл его невелик; если душа, то имя вечно, а коли так, то не видать таракану вечности… Но через минуту мысли его уже были заняты большой осенней мухой, тупо и нудно атакующей стекло лампы. Может быть, от отчаяния? Да нет, скорей — от глупости.
А за окном уже густеет чернота, густая, беспросветная, лицом к которой он по-старому так и лежит. Мать так и не передвинула кровать, забыв о его просьбе или не желая её исполнить. Просить её повторно ему не хочется, лень шевелить языком, лень отвести от темнеющего окна взгляд, лень даже думать-то об этом. Веки сами по себе смыкаются и размыкаются, по произволу своему то часто начинают мигать, то подолгу остаются бездвижными. Он чувствует: там, в углу за иконами, полный покой. Покойны образа. Под их защитой никто уже не живёт, за ними нет уже даже и имени, которое могло бы там приютиться хотя бы на девять или на сорок дней, придумай он его, имя, часом раньше и нареки им таракана.
Потрескивают в печке еловые дрова, выносится в ночное небо их смолистый дух, гудит в дымоходе. Блики, из трещин трубы и самой печки вырываясь, перебивают свет лампы, спорят с ним на полу, на стенах и на потолке. Изредка привлечёт внимание, дрогнув в какой-нибудь из рам, словно ответив на материно бормотание, оконное стекло. И вот сквозь лень, будто сквозь плотную пелену тумана или дыма, из массы неоформленных, сменяющих друг друга образов, ни с чем не связанных, размазанных звуков и красок вплывает в сознание случайное, но конкретное воспоминание давно минувшего события. Тогда девочка ещё не прыгала с крыши в снег, в то время на крышу она ещё и не смогла бы просто-напросто забраться, тогда он ещё только повторял услышанное: «Вон там, в том доме, живёт девочка, она младше тебя на два года», — и как бы в подтверждение этому иногда мелькала за окном белёсая её голова, и всё чаще и чаще слышался её звонкий голос. «Девочка» — тогда было для него ещё именем. Слова матери — «вон там, в том доме, живёт девочка» — начинали тогда только… Да, но не об этом.
Ноябрьская ночь — мира нет, есть стены лишь и потолок, и вместе с миром отсутствует брат, который где-то там, за пределами земного — в Ялани, в интернате. Почти без отдыха работает швейная машинка, а по потолку и по стене мечется огромная тень от руки — простёгивает мать фуфайку. Он долго и пристально вглядывается в белую одинокую фигуру на самой большой в избе иконе и спрашивает:
«Мама, это кто?»
Мать, вероятно, прерывается в работе и переспрашивает:
«Кто, где?»
Но он не помнит этого, и лишь ответ её остался в памяти:
«Это — Бог».
И опять стучит машинка, а потом снова затихает:
«Мама, а кто такой — Бог?»
И уже под непрерывный бой иглы:
«Ладно, спи. После, доведётся еслив, дак и узнашь… да так и эдак после-то узнашь!»
И не то само слово, не то выражение, с которым произнесла это слово мать, имело такое воздействие — неважно, важно то, что и по сей день живёт в памяти ощущение перенесённого в тот вечер страха, будто под нарастающий грохот швейной машинки катится на кровать к нему увеличивающийся и без того гигантский шар, матовый и ворсистый, и приближается будто с такой невероятной скоростью, что миг только остаётся на отчаянное метание, осознание безысходности… затем — покорность, паралич и потеря осознания реальности. Может быть, это всё он пережил на самом деле, может быть, лишь во сне, во всяком случае, следующее прямо за этим не было выдумано и не было подсунуто ему ни сном, ни воображением: мать стоит перед иконами на коленях, а на лбу у него лежит прохладная, мокрая тряпица, и в опрокинутой как бы на бок избе плавает:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу