— Это ужасно — осознавать, что тебя тянет к женщине, потому что я на самом деле люблю тебя, Роб. Люблю всей душой. Люблю, как может любить только женщина. Поверь, я говорю совершенно искренне.
Великому писателю ничего не оставалось, как положить ее искренние заверения в трубку и раскурить ее — а что еще ему было делать?
Всю зиму он бродил под ледяным дождем по заснеженным улицам или сидел в перегретых номерах с неистребимым запахом плюша, а деньги утекали в канализацию, в сточные трубы — в притуплявшие боль, но не сулившие забвения Леты, наркотики. Настал черед Сатклиффа превратиться в страдающего бессонницей невротика. Однако в весе он не терял, наоборот, прибавлял: ну не мог он равнодушно проходить мимо венских кафе с их немыслимым изобилием пирожных, в результате стал до обидного похож на толстячка с рекламы чая «Пиквик», и заметно ухудшилось зрение. Но, чтобы до конца сыграть свою роль, ему пришлось превратиться в исповедника единственной женщины, которую он любил всем сердцем, а из ее храбрых жалких слов сделать вывод, что его тоже искренне любили — впервые в жизни. Им мешала только злополучная лесбийская природа Пиа. — Милая, Робин похож на изголодавшегося кота. Ну да, Робин действительно был изголодавшимся котом!
Только дважды я встречался со старым венским юродивым, и оба раза мы говорили о Пиа. Этого хватило мне с лихвой. Он покорял множеством трогательных причуд, чисто еврейских — ну кому еще придет в голову назвать любовь «инвестицией либидо»? Великолепно. Все равно, что пнуть по заду бедняжку Нарцисса, заглядевшегося на свою рожицу в воде. Это было интеллектуальное пиршество — ничего более будоражащего в своей писательской жизни Сатклифф не испытал. Нахватавшись кое-каких новых идей, он отчасти понял причину своей «инвестиции» в Пиа. В этом тоже была некая смутная тяга к извращению. Его всегда возбуждала ее мальчишеская фигурка, угловатые движения. То, как она встряхивала головой, убирая с лица волосы. Хрупкая, как нежный нарцисс, она, тем не менее, была настоящим сорванцом. Ему вспомнилось, как на какой-то маскарад Пиа нарядилась солдатом и в таком виде пришла в спальню, не переодевшись — эффект был потрясающим. Никогда еще он не испытывал столь острого желания! Такое не утолишь походом к шлюхам или призвав друга барона Корво. Не дано им, не те способности, во всяком случае, в сравнении с Пиа они — жалкие статисты. Вот тогда его великая привязанность выкристаллизовалась в догмат — хм, кашлянул он в ладонь — Любви.
В весенней Венеции у него оказалось довольно времени, чтобы вновь и вновь прокручивать в памяти сцены из прошлого; при этом он шевелил губами, словно читал партитуру незнакомой симфонии — собственно, так оно и было. В перерывах между воспоминаниями он писал письма своему строптивому другу Тоби (которого угораздило стать преподавателем), чтобы повеселить себя безобидными шутками. Слушай гудение vaporetto, [88] Венецианский речной трамвай (ит.) .
крепче держи тонкостенный стакан с дымчатой граппой или бокал с приторной «Стрега», в котором пляшет круглый блик, оставленный умирающим солнцем, оно уже там, где лагуна сходится с небом. Ну-ка, приятель, возьми себя в руки. Как ты намерен распорядиться остатком своей жизни, а, Сатклифф? Вдруг тебя ждет смуглая вьетнамская девушка, нежная, как обещания и тончайший шелк?
Пошевелив зазябшими пальцами в огромных немодных туфлях со шнурками, он признался себе, что одинок и что ему ненавистна Венеция, по крайней мере, в этот первый вечер. Его осенило, что он может купить билет на поезд и отправиться в Прованс, гораздо менее напыщенный и велеречивый, чем Италия, и тоже по-средиземноморски изящный на свой лад; как говаривал Тоби, «немножко Сицилии, немножко Тоскании». Но в сущности ему досаждал не пейзаж, бог с ним, с пейзажем. Ему не хватало общения, не хватало любви. Поглядите-ка на великого человека, сидящего в одиночестве за столиком и смотрящего на воду; сигара погасла, книга захлопнута из-за сгустившихся сумерек. Сгустившихся до ночной тьмы.
Труднее всего оказалось забыть. Самое лучшее, когда одна страсть вытесняет другую. Похоже, Сатклифф все-таки лукавил. В Венецию он приехал не только избавлять свою прозу от словечек «хризопразовый» или «аметистовый», но и душу — от терзавших ее призраков. Он приехал сюда ради душевного покоя, вот что он в конце концов осознал. Воспоминания все еще заставляли его стонать во сне, а когда он не спал, то накатывали с еще большей силой, и он бросал нож и вилку из-за проклятого комка, застревавшего в горле. Неожиданные мысли выталкивали этого твидового ретрограда из кресла, и он принимался мерить шагами балкон, шепотом проклиная все на свете.
Читать дальше