Стоя на углу, Геннадий Андреич увидел, как высокая девица – Малашу нельзя было не узнать по ярко-красному плащу – волоком вытаскивает из дверей паба здоровенный сверток с телом самого последнего посетителя. Редька быстро шагнул за угол, к машине, жестом велел Пухову открыть багажник, а сам поспешил на помощь.
И вдруг в этот самый момент раздался заливистый свист, и где-то совсем рядом взвыла полицейская сирена. Малаша тут же бросила тело на землю и рванула в темную подворотню. Однако старый коммунист не дрогнул. Он уцепился за тяжеленный сверток и поволок его к Танкете. На полпути ему на помощь пришел скульптор-монументалист.
– Быстрей, быстрей! – кричал им Пухов.
– Сам бы поднял, да? – отвечал Шалва. – Это тебе не Хорунжего воровать!
Танкета ревела.
Вдвоем художники кое-как сумели запихнуть извивающееся тело в багажник, захлопнули крышку и вскочили в уже отъезжавшую «Волгу». Пухов выжал педаль газа.
На другом конце улицы замелькали огни полицейской машины.
– Ну и Голливуд! – тяжело дыша, проговорил Редька.
– Это не Голливуд, – возразил Шалва. – Это наше кино!
– Мото-ры пла-ме-нем объя-а-аты! – заблажил вдруг Илья Ильич. – И ба-шню лижут я-азыки!
– Судьбы я ви-и-зав принима-аю… – неожиданно подхватил скульптор.
– Прямым пожатием руки! – закончили все трое.
Танкета мчалась по темным улицам к дому Силыча. Похитители всматривались в зеркала и ежесекундно оглядывались, однако погони, похоже, не было.
– А может, закопаем гада до утра? – спросил Илья Ильич, когда до Прямой улицы оставалось всего ничего. – Тут и лесок имеется. Пусть в земле переночует, подумает над своим поведением, покается. А утром подберем.
– Покается? – хором переспросили два других разбойника.
– Ну да, а что?
– Не надо, – решил Редька. – Дуй прямиком к Селиванову.
– Илья, а ты знаешь, почему в голливудском кино главный герой всегда вырывается на свободу? – спросил Шашикашвили.
– Почему?
– Потому что преступники слишком долго с ним разговаривают.
– Точно, – согласился Редька. – И мы такой ошибки не допустим. Мигом в баню, беса вон, а утром Кондрат Евсеич, живой и невредимый, отправится домой. Пешочком. Вот только интересно, что эта фурия с дворецким сделала? Ох, лишь бы не убила…
В бане уже поджидала вся компания. Кресло для экзорцизма временно занимал больной Беда, рядом стояли Валя, Галя и Силыч.
Мычащий и извивающийся сверток внесли и положили на пол. Все, кроме Мухина, сгрудились вокруг, рассматривая добычу. Наконец Силыч наклонился и осторожно дернул молнию на спальнике, открыв лицо.
И тут заговорщики издали один и тот же звук: что-то среднее между проклятием и стоном.
В спальном мешке, спеленутая, как младенец, с кляпом во рту, лежала Малаша. И глаза ее метали такие молнии, что даже у неробкого комбата побежали по спине крупные мурашки.
Все молчали.
– Надо кляп вытащить, – сказал наконец Силыч.
– Илья, давай! – скомандовал Редька.
– А почему я? Сам д-давай!
Беда не без труда поднялся с кресла и вытянул кляп.
Последовавший за этим монолог Малаши невозможно воспроизвести средствами художественного слова. Если ругань измерять этажами, то речь ее лучше всего уподобить небоскребу Бурдж-Халифа в Объединенных Арабских Эмиратах, который насчитывает сто шестьдесят три этажа и потому именуется местной прессой Башней Гордости.
Ровно за десять дней до открытия выставки «Русское медвежье» из города Парижа – а может, не из Парижа, а из Ниццы, а может, не из Ниццы, а из Акапулько… – во всяком случае, из таких мест, которые при взгляде из Прыжовска казались совершенно сказочными, – по личному приглашению директора арт-центра прибыл ходячий бренд, живая легенда и отец-основатель актуального совриска Мельхиседек Иванович Шебуршин.
Имя Шебуршина (кстати, в Союзе он звался Николаем, а Мельхиседеком стал в эмиграции) гремело по арт-рынку еще в конце шестидесятых годов, когда никакого арт-рынка, собственно, и не было. Уже тогда будущий классик, а пока член шок-группы «Вопряки», отличался необыкновенной представительностью. Молодой человек, казалось, родился, чтобы стать мэтром. Он солидно хулиганил, солидно выпивал, солидно дрался, и юная его бородка, разрастаясь вниз и вширь, с каждым годом приобретала все более солидный вид. Таким он остался и в зрелые годы. Не потеряв ни грамма солидности, Шебуршин дожил до своих семидесяти и продолжал функционировать все в том же, давно привычном для прессы образе. Это был пузатый, бородатый, избыточный во всех своих проявлениях дядька, похожий не то на купца первой гильдии, не то на Леонардо да Винчи, не то на библейского патриарха. Во всяком случае, многие отмечали: он был на кого-то неуловимо похож – точно так же, как все его акции и инсталляции, которые вызывали у рецензентов острые приступы дежавю и заставляли судорожно перебирать в памяти историю искусств за последние сто лет. Сам Шебуршин, кстати, утверждал, что был в прошлой жизни главой фламандской купеческой гильдии и запечатлен на картине Рембрандта. Но эти слова никто всерьез не воспринимал: все знали, что мэтру свойственно видеть себя в других, других в себе и в конечном итоге – себя повсюду.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу