— Сопьется — пропадет, — снова сказал Гриша. — Такая красивая...
— Пойдем. — Я взял Гришу за руку, и мы пошли по снежной траншее, над которой было только небо и горы.
Стало смеркаться, и я хотел уже включить свет, как работа моя была прервана вдруг душераздирающими криками. «Спасите! Помогите! — кричала где-то поблизости женщина. — Убивают! Люди, помогите!»
Выскочив из своей хибарки, я бросился на крик к соседнему дому. Возле него на скамеечке мирно сидели два знакомых старичка.
— Что здесь происходит?! — спросил я у них.
Николай Яковлевич, которому уже за девяносто, недослышал, а Сергей Иванович, аккуратный старичок с бородкой клинышком, сказал спокойно, как ни в чем не бывало:
— А... Это Федька.
— Что Федька? Надо помочь, — не понял я.
— И не мысли. Это Федька опять мать гоняет, — сообщил Сергей Иванович.
— Какую мать? Зачем гоняет?
— Свою, какую же... Как выпьет немного, так и гоняет ее.
Дверь дома распахнулась, и из нее вылетела полная, лет пятидесяти женщина. Вылетела стремительно и упала. Видимо, ей было сообщено немалой силы поступательное движение. Тут же поднявшись, она бросилась бежать, продолжая громко выкрикивать:
— Убил! Убил! Мать родную! Ой, спасите меня, люди!
В этих воплях звучала какая-то неестественность, театральность. Женщина явно заботилась о производимом на зрителя эффекте. Но в то же время не могла же она сама с такой силой выброситься из дома. Крики замолкли, она вбежала в один из соседских домов пристроившейся на склоне оврага деревушки.
— Не ходи, — сказал мне Сергей Иванович, видя, что я собирался было войти в дом Федьки. — Это их дело, не мешайся.
Глуховатый Николай Яковлевич, держа рот открытым, смотрел то на меня, то на Сергея Ивановича, силясь понять, о чем мы говорим. На нем была старая с малиновым околышком военная фуражка, вылинявшая гимнастерка и стеганые штаны, из которых всюду торчала вата. На ногах — валенки.
— Это который Федька? — спросил я.
— Федька Миронов. Васьки Миронова сын. Недавно вернулся. Да ты должен был знать Ваську Миронова. Ты сарайчик у него снимал. Помер он года три назад.
Васю Миронова я помнил. Он любил зайти ко мне потолковать о жизни. При этом он распоряжался моим временем как своим собственным, был всегда пьян и беседа наша состояла преимущественно из его монологов. Мне пришлось перебраться от него, не дожидаясь конца лета, перебраться в эту хибару, где я теперь живу в одиночестве и работаю.
— Вот жил человек, и нету, — настроился на философский лад Сергей Иванович. — Как пропили мы его на поминках, так никто и не вспоминал. Не знаю, могила его цела ли. Вот такая наша жизнь. И думаешь, был ли Вася или не было его...
Лицо у Васи было испитое — синее, опухшее, от него всегда разило. В своей речи он употреблял матерных слов больше, чем обычных, человеческих. При скудоумии все чувства и мысли легче выразить несколькими одними и теми же непотребными словами. Вася крыл все и всех — власти, врачей, погоду и своих детей.
— Мне один умный человек говорил, — хрипел Вася на очередной беседе, — что самое главное, это чтобы интеллигенты не пришли к власти. Тогда нам всем хана.
И еще у Васи была собака — Белка. Она была очень некрасивая: длинное тело, коротенькие ножки, отвислые соски. Впервые я увидел ее в открытую дверь моего сарайчика. Позвал ее, она убежала, поджав хвост. Когда она появилась в следующий раз, я бросил ей кусок хлеба. Она схватила его и опять убежала. Не сразу мне удалось дать ей еду из рук и погладить. Если я протягивал к ней руку, она сразу переворачивалась на спину. Я завел для нее миску и стал ее подкармливать. Однако замечал, что ела она не все: что можно было унести, уносила. Нетрудно было догадаться кому. Как-то раз я проследил потихоньку за ней и обнаружил, что у Белки под коровником всего-навсего один щенок. Но какой! Это был толстяк, больше ее размером, с мутными и еще неосмысленными глазами. Сначала он едва стоял на ногах, покачивался и дрожал тонким хвостиком. Цвета он был такого же, как и Белка, — чисто-белого.
Вскоре Белка ко мне привыкла, начала бегать за мной и всячески унижалась — ползала на брюхе, пыталась лизнуть руку и как-нибудь проявить свою преданность. Она сама привела ко мне своего толстяка, которого с ее согласия я окрестил Пузырем. Он полакал из миски остатки супа (наверное, впервые в жизни) и улегся на солнышке возле двери кверху раздутым животом. Прошла неделя, и Пузырь начал играть. Он разгрыз мои босоножки, упавшую на пол замшевую кепку и вообще натворил немало бед. Все для него было внове: трава, мухи, речушка, протекавшая за моим сарайчиком. Щенок весело, радостно познавал жизнь. Белка стала заботиться о нем уже меньше и всю любовь и преданность, казалось, перенесла на меня. Она стала лаять, когда кто-нибудь подходил к моему сарайчику, сопровождала меня не только тогда, когда я ходил пешком, но и бежала за велосипедом, бежала далеко. Люди говорили «Чтой-то вы выбрали себе такую некрасивую собаку?» А мне приходилось отвечать: «Это не я выбрал, это она меня выбрала».
Читать дальше