Каспер прислушивался к матери, пока она прибиралась. Он слышал усталость. Но за этой усталостью таился другой звук, который он никак не мог расшифровать.
Она взяла его на руки и понесла в дом, положила в постель, он услышал, как она поднимает стекло лампы и задувает фитиль.
Ему не спалось. Он лежал в темноте и думал о смерти. Он боялся умереть.
Значит, то, что он рассказал Стине, не было правдой. Звучание Всевышней не сделало его бесстрашным. Все было совсем иначе. Лежа в темноте, он чувствовал страх.
И тут послышался звук — совсем близко, — это была мать.
Она села на край кровати. Он слышал нежный звук ткани ее ночной рубашки. Он знал, что если бы к нему вернулось зрение, то ее рубашка показалась бы ему сотканной из лунного света.
Возможно, это не была какая-то определенная ночь — он прекрасно понимал, что таких ночей, наверное, было много. И все равно — ему представлялась одна длинная ночь.
Она сидела долго, не говоря ни слова, просто держала его за руку. Потом она тихо запела — она часто пела, но ему она не пела с самого его детства.
Она запела, и снова возник тот звук, который был ему непонятен. Он был мощным — большим, чем это возможно для одного человека. И пронизывал все вокруг. Каспер определил его. Это была максимальная громкость любви матери к своему ребенку. И не просто одной матери. Любви всех матерей к своим детям.
Возможно, он задремал. И потом проснулся. Возможно, он был в больничной палате. Возможно, это была другая ночь с матерью.
Она больше не пела. Она рассказывала.
О своем детстве. О животных, которые жили в ее семье и о которых она слышала от родственников.
— У моей мамы, твоей бабушки, — сказала она, — был номер, где она была белой клоунессой, — в Австрии, до и после войны. В номере участвовали собаки. Среди них был один терьер. Она привезла его с собой в Данию. Помню одного из его щенков. Когда мы с ним бежали по высокой траве или через поле, ему приходилось через каждый пять метров высоко подпрыгивать, чтобы видеть меня.
Она говорила, а Каспер вслушивался в ее голос. Он слышал тех артистов, о которых она рассказывала, он мог определить их тональности. Он неожиданно понял, что во вселенной от звука каждого человека есть доступ ко всем другим звукам.
Он понял, что тех, о ком рассказывает мать, уже нет в живых. Бабушка умерла. Собака умерла. Люди умерли. И тем не менее голос его матери был дверцей, ведущей к их звучанию. Ему было это слышно. Но он этого не понимал.
— Была у меня подруга, — продолжала Хелене Кроне, — Карен, мы были ровесницами.
Каспер прислушался к этому имени. Он почувствовал, что только для того, чтобы проиграть одно конкретное воспоминание, память привела его к этому имени.
— Это из-за нее я сменила натянутый канат на свободную проволоку, — говорила Хелене Кроне. — Той зимой мы обосновались возле Хольте. За нашим лагерем был карьер по добыче мергеля, Карен уговорила меня перебраться на другую сторону в садке для рыбы. Над карьером была натянута веревка. Она сказала, что хочет научиться ходить по проволоке. Мы не умели плавать. Взрослые узнали про наши планы. И испугались. Было решено, что нам надо научиться плавать. Самая близкая купальня была у озера Фуресёэн. Мы ездили туда на велосипеде, проезжая мимо Гаммельгора и Скоубрюнета. Однажды Карен сказала: «Тебе надо встретиться с сестрами». Сестры жили в монастыре у одного из озер. Оказалось, что монастырь — это просто большой дом. Нас угощали чаем с сухим печеньем. Которое размокало, когда мы опускали его в чай. Я там познакомилась с одной женщиной, мне она тогда показалась старой, но ей было, должно быть, лет пятьдесят.
«Ты хочешь что-то спросить»? — задала она вопрос.
Я чувствовала к ней доверие. От нее приятно пахло. Если от взрослого человека приятно пахло, я всегда чувствовала к нему доверие.
Хелене Кроне засмеялась в темноте, приглушенно, чтобы не разбудить мужа.
«Да, — ответила я, — я хочу кое о чем спросить. Иногда я боюсь, что мир — это сон».
«Что говорят взрослые? — спросила монахиня. — Когда ты спрашиваешь их об этом?»
Она сказала «взрослые». Не «отец и мать». Она понимала, как я смотрю на мир.
«Они говорят, чтобы я ущипнула себя за руку. Они говорят, что если будет больно, значит, я не сплю».
Монахиня окунула печенье в чай. Медленно. Может быть, впервые я видела взрослого человека полностью лишенного нетерпения.
«И что ты об этом думаешь?» — спросила она.
«Я думаю, а что, если то, что мне больно, — тоже сон?»
Читать дальше