— И тем не менее, Митрофанов, — опустился на скамейку перед столом, на котором лежал покойник, капитан, — это наша страна, наши люди, и мы здесь для того, чтобы отстаивать законность и справедливость.
— Законность и справедливость? — воскликнул, окончательно презревший субординацию, Митрофанов. — Да где ты, капитан, в Анголе, что ли, таким сознательным стал? У негров научился? Нас лажают, капитан, лажают вглухую, по-чёрному! Какая справедливость, когда доллар идёт за… — махнул рукой. — Когда наша новая власть спит и видит, как бы продать Кунью?
Мысли у Митрофанова прыгали. С пунктирно мыслящими людьми трудно разговаривать. Спорить ещё труднее. Больно уж они раздражительны и непоследовательны.
Между тем, если верить народным представлениям, душа дяди Пети летала поблизости: над хозяйством, над домом, а может, прямо над столом в бане. Душе, надо думать, был удивителен разговор о курсе доллара к рублю, о предполагаемой продаже Куньи. Как будто не лежал в помещении покойник.
Впрочем, милиционеры не были близкими дяде Пете людьми, находились здесь по служебной надобности, поэтому могли говорить о чём угодно.
— Кто же купит нашу Кунью? — искренне удивился капитан.
— А разве тебе неизвестно, — нехорошо, как ещё нормальный, но уже начинающий сходить с ума человек, улыбнулся Митрофанов, — что на всё, что продаётся, даже на кучу дерьма, находится покупатель? Или ты, служа в милиции, того не понял?
— Я в милиции недавно, — с достоинством ответил капитан, — но всё же поболее тебя, Митрофанов.
Тут оба уставились на Леона, как будто впервые увидели. И оба (это было совершенно очевидно) ощутили облегчение, что можно не продолжать тягостный, смещённый относительно привычных (вернее, долженствующими такими быть) представлений, неопределённый, как само нынешнее время, разговор. Или на худой конец понизить его градус.
— Ты, парнишка, тоже за демократию? — усмехнулся капитан.
И вновь, должно быть, удивилась (если ей ещё не надоело удивляться) бедная дяди Петина душа. Она была сиротой при жизни. Сиротой осталась и после смерти. Никому не было дела ни до живого, ни до мёртвого дяди Пети. Зато было — до демократии. Дяди Петиной душе просто не оставалось ничего иного, как возненавидеть демократию. Хотя нет, Митрофанову было дело до покойника. Но как-то сугубо утилитарно.
— Как от нашего жмурика, — покрутил носом Митрофанов, — бражкой тянет. Как от живого. Это сколько же надо было выжрать!
— Я не знаю, за что я, — честно ответил капитану Леон, — но я не за то, чтобы жизнь превращалась в трагедию. — Подумав, уточнил: — В перманентную трагедию духа. Чтобы в ней не было смысла, как сейчас.
— В перманентную трагедию духа, — уважительно повторил капитан. — Читаешь в Москве газеты?
— Ты лучше скажи, кто, — влез в разговор Митрофанов, — превращает жизнь в эту… трагедию? Кто лишает смысла? И зачем? Что там пишут об этом в газетах?
Митрофанов задал сложный вопрос. От него, как от могучего ствола, разбегались во тьме земли корни. Были эти корни переплетены, слоисты, извилисты, неизвлекаемо сидели в земле, как арматура в бетоне. За что бы ни схватился Леон — ни в чём не было ясности. За старшого, Владлена, Сама. Вот главный корень зла! Но тут же вился и живой, родимый корешок: отец да мать, Иван да Марья, всю сознательную жизнь проповедовавшие кровожадное учение. За председателя: проклятые колхозы довели страну до голода, до нищеты! Всё ничьё! Но недалече ушёл и дядя Петя — новый русский фермер, алкаш-запойщик, неделю не кормивший животину, бросивший большую часть дефицитного кирпича на возведение царской бани, заломно перегородивший озеро сетями, бессмысленно размахнувшийся на зайцевские луга и пашни. Всё моё! И опять — ничьё. Опять голод и нищета. На себя, наконец, устремлял взгляд Леон. Так ведь и сам жил, как катился с горы на санках, без мыслей о материальном, если и со смутным желанием чего-то добиться, как-то где-то себя проявить, то с совершеннейшим при этом небрежении к деньгам, законченным нежеланием посвятить жизнь тому, чтобы их зарабатывать и умножать (лучше, как дядя Петя в петлю!), изначальным (врождённым, не иначе) непризнанием денег за абсолютную ценность, мерило всего. Хлеб, вода, штаны, ватник будут, и ладно. Плевать он хотел на поганые деньги! Много их, мало, какая, в сущности, разница?
Странная, невозможная в природе картина открылась Леону. Ствол сгнил, истлел, рухнул, подняв тучу пыли, корни же остались корнями «в себе». Корнями корней. Как кантовская вещь вещей, оккамовская сущность сущностей, библейская песня песен.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу