Весть об этой смерти горше всех поразила Матильду, холодную и высокомерную Матильду. Ведь это она вырастила обеих дочерей Бланш, а, главное, кому, как не ей, было знать, что означает для детей из семьи Пеньель потеря близнеца, своего второго «я». Она одна остро чувствовала то отчаяние, что испытывала Роза-Элоиза, ибо сама вот уже десять лет терзалась таким же неутешным горем и безнадежным одиночеством. Виолетта-Онорина умерла примерно десять лет спустя после смерти Марго и почти в том же возрасте. И это сходство событий глубоко потрясло Матильду. Но она, в который уже раз, собралась с силами и овладела собой, только стала еще более суровой и более одинокой, чем прежде. Окружающим был заказан доступ в ее сердце. Один только отец мог бы рассчитывать на ее любовь. Ее безумный, ее безнадежно обожаемый, ее ненавистный отец, которого она всю жизнь преследовала своей ледяной, ревнивой, страстной любовью. Матильда никого не пускала в комнату Золотой Ночи-Волчьей Пасти; она одна входила к нему трижды в день. Пускай, пускай сидит тут, на своей скамье, сжимая голову в ладонях, отвернувшись к стене! Пускай проведет здесь столько времени, сколько захочет, сколько понадобится! Она-то его знает — он все равно воспрянет, оживет. Он всегда оживал — как она сама, как поля Черноземья. Их сила была неисчерпаема, их привязанность к жизни — неистребима. Да, он непременно оживет, и снова бросит ее, и снова предаст. Она это знала. И именно поэтому так остро ненавидела отца — и не могла от него оторваться. Ее отец, в скорби своей, превратился в ее дитя. В ее собственность. Несчастное дитя, пораженное горем и безмолвием. Но зато на какое-то время он был отдан ей и только ей одной.
Никто больше не поминал Микаэля и Габриэля. Никто не знал, а главное, не желал знать, что с ними стряслось. Достаточно было и того, что они вступили в «Шарлемань» — эту фашистскую дивизию — и предали свою родину, свой народ. О них больше не говорили, их раз и навсегда вычеркнули из семейной хроники и забыли, как будто они и не рождались на свет, — словом, они разделили судьбу всех подобных отщепенцев. Что же до их брата Рафаэля, то и о нем почти ничего не было известно, если не считать странных слухов, пришедших издалека, почерпнутых из газет.
Рассказывали, будто однажды вечером, в начале мая, в Нью-Йорке, он вдруг лишился голоса и рассудка. Это произошло во время оперы «Орфей» Монтеверди, где он исполнял партию Эсперанцы. Говорили, что никогда еще голос его не был настолько чист и мелодичен, как в тот вечер. А главное, он звучал так душераздирающе скорбно, что и слушатели, и музыканты, и другие певцы на сцене и за кулисами в какой-то момент замерли, почти задохнулись, и в зале воцарилась гробовая тишина. И Орфей, также потрясенный до глубины души, скорее прокричал, чем пропел, голосом, в котором звучало рыдание, свое знаменитое «Dove, ah, dove te'n vai…», [12] Куда, куда ты исчезаешь? (ит.).
после того, как Эсперанца, готовясь исчезнуть, закончил свою арию словами:
Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate.
Dunque, se stabilito hai pur nel core
Di porre il pie nella citta dolente,
Da te me'n fuggo e torno
A l'usato soggiorno. [13] «Оставь надежду, ты, сюда входящий! / Пусть в твоем сердце / Не погаснет желание / Проникнуть в город скорби / Я же ухожу / Дабы вернуться в привычный круг» (ит.).
И всем присутствующим почудилось, будто сейчас тенор-альтино и вправду исчезнет прямо на их глазах, выйдя из роли и обернувшись тем самым Эсперанцей, которого воплощал на сцене. Он как будто уходил в ад впереди Орфея, готовый прежде него проникнуть в Город скорби и праха. Но никто не мог бы сказать, какую Эвридику и в каких областях невозможного, невидимого будет он разыскивать там.
Он пронесся сквозь пространство, сквозь тела людей и исчез. Ибо его голос, слишком высоко взлетевший, слишком неистово прозвучавший, покинул его. Рассказывали еще, что с того самого вечера, когда он утратил голос и рассудок, он бродит, нищенствуя, по окраинам Нью-Йорка — беловолосый нищий с кроткими розовыми глазами, с вечно открытым и вечно немым ртом, с видом сомнамбулы, — а за ним по пятам бегут два огромных пса, один черный, как смоль, другой светлый, как солома, взявшиеся неизвестно откуда.
Но и голос Рафаэля тоже сделался бродячим, как он сам. Он странствовал по всему свету, по городам и весям, перелетая через моря, леса и поля таким легким, почти беззвучным дуновением, что никто и не вслушивался в него — кроме тех, чья память была обожжена огнем, уста замкнуты безмолвием, а сердце надорвано горем. Скорбное дуновение плачущего ветра.
Читать дальше