В тот весенний день, во второй день пасхи, они гуляли с Леной по этим же самым улицам: по Литейному, по Пантелеймоновской, по Кирочной. Лена заходила во все церкви, ставила свечки, целовалась со старушками в белых платках, раздавала деньги убогим, потом они шли в кафе или в кондитерскую, пили шампанское. Лена хохотала, распевала скабрезные шансонетки, передразнивала общих знакомых и знаменитых оперных певиц.
А потом они вышли на ту самую улицу, на которой Александр Александрович стоял в эту минуту, у входа в Кузнечный рынок купили у кавказца охапку цветов и двинулись в сторону Лиговки, к тому пятиэтажному дому, в котором жил и умер Федор Михайлович Достоевский. «Зачем я привел ее сюда?» — подумал Александр Александрович с таким отчаянием, словно то, что случилось, случилось вчера, вероятно, острота чувств вызывалась теперешним сознанием необратимости всего, что происходит в жизни. Он открыл дверь и вошел в парадную — полутемную, грязноватую, пахнущую сыростью и окурками. Тогда лестница была почище, но петербургское истеричное угрюмство ощущалось мгновенно. Лена раздраженно повела плечом. Ему бы отшутиться и вывести ее вновь на пасхальную солнечную улицу, а он упрямо тащил ее вверх по исхоженным мещанским ступеням, его томило предощущение того бунта, который он готов был ей устроить. Окно парадной выходило в тот же двор, что и окно из кабинета Федора Михайловича. Узкий колодец с обшарпанными стенами в потеках давних дождей, и внизу дровяные поленницы и тусклый пятачок булыжника. Они стояли тогда вот тут, возле этого мраморного подоконника, и Лена вдруг сказала зло и серьезно:
— Знаете, Саша, если бы ваш Достоевский видел каждый день перед своим окном не эту унылую мерзость, — она махнула в окно лайковой узкой перчаткой, — а, скажем, Биарриц, то никакого Достоевского вообще бы не было.
И тогда он обиделся, как не обижался никогда раньше. Он не метался, не искал слова, он спокойно сошел вниз, кликнул извозчика и помог Лене подняться в пролетку.
С тех пор они ни разу не виделись. Она не звонила ему больше, и он не звонил, и не писал писем, и не бродил по Миллионной.
В начале лета Александр Александрович ушел на фронт, и на галицийских полях все петербургские терзания стали казаться далекими и нелепыми. Лишь однажды в Перемышле прошлое подкатило к сердцу, он шел на перевязку в передвижной лазарет общедворянской организации, а мимо него, неспешно набирая скорость, проходил еще один санитарный поезд. Знакомая белокурая коса мелькнула в вагонном окне, коса, выбившаяся из-под белой сестринской косынки, ему не показалось, нет, он был уверен, что это Лена Жарская, и побежал по перрону, забыв про раненую руку, наткнулся на кого-то, чуть не потерял от боли сознание и, когда опомнился, увидел только огоньки последнего вагона.
Александр Александрович стоял у окна и смотрел во двор. Дворы меняются медленнее фасадов, и этот вообще не изменился. Те же потеки на стенах, тот же тусклый булыжник внизу, даже поленницы как будто бы те же.
«Ты не права, Лена, — подумал Александр Александрович, — я говорю тебе это сейчас, в ответ на те слова, которые ты произнесла здесь пятьдесят с лишним лет назад. Ты совершенно не права. Я видел и Биарриц, и Ниццу, и Сен-Поль-де-Ванс. Не один день, а много дней подряд в течение нескольких лет. И видишь, это ничего во мне не изменило. Настолько ничего, что твои слова о Достоевском по-прежнему кажутся мне обидными».
Он пошел вниз, держась за стену от внезапного головокружения и оттого еще, что он неожиданно совершенно явственно ощутил в этом хмуром подъезде аромат духов, легкий, солнечный, щемящий, тот самый, который был связан в его представлении с образом одной только на свете женщины — Лены Жарской.
— Слушай, дарагой, где здесь покушать можно? — перед Александром Александровичем стоял коренастый грузин в большой плоской кепке. На нем было дорогое заграничное пальто, обсыпанное какой-то рыночной шелухой.
— Да, да, — словно приходя в себя, сказал Александр Александрович, — одну минуту, тут, собственно, за углом был трактир Палкина. — «Господи, что я говорю, — подумал он, — что я говорю».
Грузин оторопело посмотрел на него, досадливо крякнул и пошел прочь, волоча за собой раздутую, путающуюся в ногах кожаную сумку.
Александр Александрович вздохнул несколько раз глубоко и тоже двинулся с места. Итак, дело было сделано. Он почувствовал нечто похожее на то краткое, но чрезвычайно приятное состояние, которое приходит после законченной большой работы. Когда почти по-детски ждешь от судьбы какой-то награды, компенсации, по крайней мере, за потраченные душевные силы. «Однако мы не можем ждать милостей от природы», — пошутил про себя Александр Александрович — он давно знал, что вознаграждать приходится себя самому и делать это следует как можно быстрее, пока не пропало настроение.
Читать дальше