Я и впрямь весь горю, и в горле у меня першит. Я столько раз мысленно готовился к этому разговору, воображал себя холодным и убийственно спокойным, и вот теперь трясусь, словно напуганный школьник. Анна Николаевна подает мне воду.
— А вы догадливый юноша, — говорит она. — Я вас поначалу, простите, не оценила. Я думала, вы просто истеричный филолог, нанюхавшийся архивной пыли; музей не лучшее место для молодого человека. Но теперь я вижу — вы догадливый. Что вы Баха бог знает каким путем разыскали — в этом нет никакого чуда. Это просто говорит о вашем усердии. — Анна Николаевна смотрит теперь не на меня, а прямо перед собой, на свой собственный знаменитый портрет или на Сену, полную лодок и пароходиков с разноцветными флагами, написанную, вероятно, Марке. — Но то, что вы о смысле стихов догадались, это многого стоит. Я ведь понимаю, что Бах не мог вам ничего о них рассказать, я не дала ему их прочесть, сколько он ни клянчил, ни к чему было подогревать его тщеславие. Да и не его ума это было дело. Только к чему вся эта ваша дотошность и догадливость? Решительно не понимаю. Вы что, выбрали меня тем Карфагеном, который непременно должен быть разрушен? Странная задача. Бессмысленная. И главное — никому не нужная. Кому от этого польза, не представляю себе.
— Правда всегда полезна, — говорю я. — Это сначала кажется, что от нее одни неприятности и недоразумения. Совершенно естественно, правда ведь существует объективно, она не подлаживается под ваши желания, поэтому с ней как будто бы труднее. Зато потом легче, потому что правда — это все живое. А ложь убивает. Она физически мучит — разве вы не замечали этого, Анна Николаевна? А если она долго не разоблачена, если она уже вошла в сознание и кровь, она же все на свете уродует, от нее рождаются ублюдки и монстры. А их выдают за Венер Милосских и велят им поклоняться. И пишут о них диссертации — с ума сойти можно! — Я без спроса раскрываю зеленую узорчатую коробку и достаю длинную тонкую папиросу «метр курим — два бросаем», как говорили в армии. Я и не курил с самых армейских лет, с ротных перекуров, когда после десятикилометрового броска в полной выкладке, со скаткой, натирающей шею, приваливаешься спиной к придорожной осине, и горький, едкий дым «гвоздиков» помогает тебе вновь ощутить себя реальным человеком, вспомнить о самом себе.
— Что-то дует, — поводит плечами Анна Николаевна и накидывает шаль, живописно лежавшую до этого на тахте. Она закутывается поплотнее в нежную яркую шерсть, и я только теперь понимаю, как хорошо она сохранилась, эта женщина, и как необыкновенно, чудно хороша она была сорок лет назад, если даже теперь в ее движениях и наклоне головы заметна грациозная повелительная пластика.
— Ну вот вы и высказались, — без всякого раздражения говорит Анна Николаевна. — И я теперь понимаю, что руководило вашими столь настойчивыми изысканиями… Они вызывают уважение, поверьте мне, впрочем, и смех тоже. Но об этом потом. Итак, вы хотите разрушить легенду — в пух и в прах, вдребезги, раз и навсегда. А вы не боитесь, что под обломками легенды погибнет и то, что вы называете правдой? Ибо не приходила ли вам в голову мысль, что легенда эта не так уж проста? Что в ней есть свои противоречия и свои резоны? Не приходила, по-видимому. Вы заранее решили, что вы вправе судить и выносить приговоры. Вы вообразили, что имеете такое право от имени вашей морали. Не так ли? Так вот теперь о смешном. — Анна Николаевна впервые посмотрела мне прямо в глаза. — На самом деле вы обыкновенный, как это теперь называется, следопыт из «Пионерской зорьки». Со всей соответствующей психологией. Или же просто заурядный ханжа, хотя, впрочем, для вас это чересчур обидно. Хотите коньяку? — вдруг совершенно другим тоном спрашивает Анна Николаевна. — Учтите, между прочим, ваш кумир любил коньяк. Он вообще пил очень мало. Водки терпеть не мог, но хороший коньяк любил небольшими дозами. Запомните, вам это может пригодиться. В принципе я не доверяю мужчинам, которые не пьют, но у Поэта это не выглядело лицемерием.
Она достает из старинного буфета пузатую иностранную бутылку и две рюмки, похожие на застывшие капли.
— Себе я позволяю исключительно из профилактических соображений — расширяет сосуды. А вам надо пить хороший коньяк, ухаживать за женщинами, делать глупости. Это поможет вашей работе. Не улыбайтесь, я серьезно говорю. Вы же совсем книжный червь, музейный идеалист, вам трудно видеть жизнь в ее объеме. Вот вы пришли судить меня. Но за что? За то, что мне посвящены два цикла стихов, переведенных на все европейские языки? Или за то, что драма в стихах названа моим именем? Чего же вы хотели, наивный моралист? Чтобы наши отношения годились для стендов вашего музея? Но из таких отношений не получается поэзии! — Она замолчала и, сбросив шаль, подошла к старинному большому бюро. — Ну а стихи, о которых вы узнали, принадлежат мне, потому что мне и были написаны… Впрочем, если вы считаете нужным, можете их опубликовать. Усердие и настойчивость должны быть вознаграждены. — Она подходит к столу и кладет передо мной, почти бросает, сложенный вчетверо пожелтевший лист.
Читать дальше