— Ненавижу… ненавижу… — рвалась она из себя, — животное, педераст, грязная тварь…
Эта неистовость длилась минуты или часы, я потерял чувство времени, на улице была ночь, шел дождь, пела водосточная труба, в распахнутое окно вливалась влажная прохлада, мы с Катариной оба дрожали. Она действительно описалась, я чувствовал острый запах ее извергнутого страдания, впитавшегося в матрас.
— Папа здесь, папа с тобой… — бессвязно бормотал я.
— Мне тяжело… и ты мне мешаешь дышать, — в какой-то миг сказала Катарина, и я понял, что самое страшное уже позади. Светало. Блеклый предрассветный морок показался мне прекрасным. «Теперь мне осталось завершить лишь одно, — мелькнула в голове удивившая меня мысль, — остался только этот… Акула!»
В следующие полтора месяца Катарина пережила еще четыре ломки, но куда более легкие, поверхностные, я бы сказал, человеческие, в том смысле, что мы не теряли голову. Она всегда заранее предупреждала меня об их приближении, не подвела ни разу, не обманула, а взамен я позволил ей рассказывать, что она чувствует, разрешая погружаться в скользкое утешительное течение слов, вербализировать взрывные спазмы сознания и плоти. Мы говорили помногу и обо всем, словно обретая друг друга в этом вынужденном одиночестве, почувствовав, наконец, что она моя дочь, а я ее отец.
Потянулись медлительные скучные дни. Свет, созрев у нас на глазах, приобрел золотистый оттенок осени, зелень совсем скукожилась, ласточки научили птенцов летать. И я, и Катарина уже понимали — теперь она выздоровела. Когда четырнадцатого сентября, в канун первого школьного дня, я загрузил в машину наш багаж и закрыл на ключ дачу, возвращая ее паукам и запустению, Катарина подошла и крепко обняла меня. В руках у нее были отцовские ремни.
— Я люблю тебя, пап…
Я вздрогнул и почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног.
— Но никогда не прощу!
— Почему? — я не смел посмотреть ей в глаза.
— Потому что ты видел меня… — она говорила совершенно серьезно, словно мы виделись в последний раз перед разлукой.
— Твою унизительную зависимость от наркотика?..
— Нет, не то… видел меня такой, какая я есть на самом деле.
Так в прошлом году в Симеоново я безвозвратно потерял и вторую свою дочь…
* * *
В Софию мы вернулись четырнадцатого сентября. Пятнадцатого, по привычке, я проснулся совсем рано, часов в шесть. Сквозь занавески в комнату пробивалось мутное городское солнце. Было слышно, как мама готовит Катарине завтрак, как шумит душ в ванной, но я не торопился вставать. Перед уходом в школу Катарина заглянула ко мне в спальню, но я притворился спящим. Дождался, когда уйдут мама и Вероника, выполз на кухню и сделал себе крепчайший кофе. Его резкий аромат прогнал сонливость, кофеин ударил мне в голову и приглушил похмелье. Вчера под рассеянным взглядом Вероники (в сущности, она меня не видела, как не видишь предмет, постоянно мозолящий тебе глаза) я вылакал бутылку «Карнобатской» ракии — для храбрости, как вдалбливала нам надоевшая телереклама.
Я доплелся до гостиной, засунул руку в книжный шкаф за томики Мопассана и нащупал то, что искал. Он был совсем маленьким, холодным и безликим — пистолет, бельгийский «Бульдог» калибра 6 на 35, с дулом, инкрустированным позолотой, и рукояткой из пожелтевшей слоновой кости. Пистолет напоминал скорее детскую игрушку, но в его дуле было столько угрозы и смерти, сколько не вместилось бы в глазах десятка готовых на все головорезов. Я зарядил его, поставил на предохранитель и сунул в карман. Взял сигареты и двинулся к школе Катарины.
Из местной лавки потянуло домашним запахом бозы [23] Боза — традиционный болгарский безалкогольный напиток из проса.
и свежей выпечки. Яркий уличный свет предвещал приход осени, нескошенная трава у нашей высотки пестрела мусором и рваными полиэтиленовыми пакетами, потрескавшийся асфальт с проросшей в трещинах травой украшали кучки собачьего дерьма, сами бродячие псы лежали тут же — тяжело дыша, высунув языки. В киоске на углу я купил ненужные мне спички и закурил сигарету. Прошелся несколько раз вдоль школьного забора, хоть узнал его сразу же. На спине из-под майки цвета хаки у него выглядывала татуировка оскаленной акульей пасти, солдатские ботинки посерели от пыли. Он был плюгавым уродцем, но не хромым, а глаза (не зеленые, а водянисто-болотные) были глазами законченного наркомана. От него разило потом и пивом, давно не мытым телом. Катарина мне все наврала. Или просто рассказала свою правду. Знаю по личному опыту — нет ничего более размытого и неоднозначного, чем своя правда, она постоянно меняется, как наша одежда, за которой мы прячемся от мира. Я подошел и сунул руку в карман.
Читать дальше