Лао Цзы. «Дао-Дэ Цзин» («Канон Пути и Благодати») /Перевод Ян Хин-Шуна/
Жара была невыносимой. Духота всасывала меня и дурманила, надгробный камень, рядом с которым я стоял, обжег мне ладонь. Вокруг расселась стая бездомных собак. Отупев от голода и лени, они ждали конца похорон, чтобы подъесть ритуальные приношения с могильных плит. Причудливая внешность дворняг — результат случайного спаривания — отражала всю причудливость природы. Подзаборные шавки с вытянутыми туловищами и короткими лапами, виноватым взглядом и бесформенными ушами, уродливые, неотделимые от всеобщей нищеты, они кормились человеческой скорбью. Солнце высвечивало пронзительную заброшенность Малашевского кладбища: горестно склонившиеся плакучие ивы, сломанные скамейки и фонари, надгробные плиты с выломанными рамками портретов, разбросанные ветром пластмассовые стаканчики и бумажки — весь этот хлам в месте последнего упокоения, где торжественную скорбь подменила безразличная усталость. Два попа, нещадно фальшивя, гнусавили «за упокой», потея в своих вылинявших рясах. Мне казалось, что мама тоже потела в своем костюме «на выход», который не надевала лет десять, потому что ей некуда было его надеть, вот разве что в последний путь. Драпировка фанерного гроба съехала набок, грим на ее лице размазался, у нее был несчастный вид человека, умоляющего, чтобы его, наконец, оставили в покое. Я старался ни о чем не думать, пытался раствориться в своем страхе, но не мог. Глаз впитывал все детали, они взывали ко мне, притягивали мое внимание и вынуждали меня здесь присутствовать.
Похоже, жизнь наша состоит из деталей, и чтобы воспринять их и осмыслить, мы должны их забыть. А то, что не забываем, скорее всего, придумываем сами. Жизнь исполнена деталей и подробностей, забвения и наших выдумок, которые мы наивно считаем воспоминаниями. Человеческое существование — ни что иное как ожидание того, что должно случиться и что потом мы должны забыть, чтобы приукрасить и наделить разными смыслами. Воспоминания — это наше додумывание себя, стремление, вцепившись, задержаться в них, прибавив свою интеллигентность и грусть. Остальное — лишь биологическое перетекание, растворение во времени…
Я задыхался от жары, чувствуя, как моя телесная жидкость закипает под черным костюмом умеренно плотной ткани, такой, чтобы костюм можно было носить и зимой, и летом. Я вспотел, и если бы меня кто-нибудь лизнул, наверное, оказалось бы, что я соленый. С дезодорантом я переборщил, запах «Жилет» смешивался с вялыми вздохами, с приторным ароматом увядающих цветов и страха. Я боялся мамы, боялся выражения строгости и безвозвратной отчужденности на ее лице, которое отнимало ее у меня навсегда. В это застывшее утро, такое неподвижное, что любое движение требовало неимоверных усилий, а каждое усилие вызывало головокружение, я выплакивал свою потерю обильным потоотделением. Моя привязанность к маме была почти болезненной, но скорби я не испытывал, потому что не скорбел и о себе. Смерть любого близкого человека — часть нашего постепенного умирания. Со смертью любимого человека что-то погибает и в нас самих, часть нашей любви, взаимной привязанности и чувства защищенности. Остается пустота, которую ничем не заполнить. Как выломанная доска в заборе, предназначенном для того, чтобы нас защищать и скрывать от чужих глаз. Когда мама затихла навсегда в той гнусной больнице, где не хватало денег даже на простыни и лекарства, все подробности окружавшего меня мира улетучились. Пришлось их додумывать. Кто-то спустил воду в общем туалете, мамины тапки нелепо торчали на ее ногах, а ее уже не было. Меня охватило нечеловеческое одиночество. Я посмотрел в окно, но там было только небо. Вылинявшее, протертое до дыр небо обрушилось мне на плечи.
Мысли продолжали течь, добивая меня окончательно. Я не смел даже вздохнуть, потому что выпил две бутылки пива «Мужик в курсе» в маленьком баре Иванны и еще одну на остановке у кладбища. Жена, чуть прижавшись, шепнула мне в липкое ухо:
— Как ты мог, как мог…
— Что? — спросил я.
— Ты ведь пил.
— Я горюю о маме, — попытался я выкрутиться.
— С самого утра… в такой день…
— Я горюю о маме, — повторил я, не испытывая горя. Я боялся ее полуоткрытых глаз, которыми она, казалось, смотрела на меня, восковой застылости ее хрупкого тела, смущающего факта, что ее уже нет, в то время как она была перед глазами. Меня настигли смрад и нищета Малашевского кладбища, долготерпение уличных псов, выкусывавших блох, все угнетающие подробности, заставлявшие меня превратить это мгновение в воспоминание. Несколько бабулек-соседок, последних живых маминых подруг, тихо всхлипывали, сжимая в искривленных пальцах носовые платочки и утирая ими слезы — они плакали о себе. Это поучительно — ходить на кладбища, ведь только в этом месте последнего упокоения человек понимает всю преходящесть жизни, ее бессмысленность, понимает свою суетность и ничтожность своих глупых амбиций. Жизнь — невероятный мускул, но смерть — невероятное терпение.
Читать дальше