— Я тебя люблю, — сказала она.
У него не было сил ей ответить, их достало лишь на то, чтобы повернуть ключ в зажигании, потому что необходимо было сделать что-то нормальное, будничное.
— Отвези меня домой.
— К этому, с кривым и огромным..? — спросил он. — Завтра позвоню этой суке, своему адвокату, он тебе в три месяца оформит развод.
— В таком случае, куда едем?
— Ко мне, в Бояну. В нашу семейную спальню. Жена меня презирает, ненавидит меня Мария. За три месяца оформим и мой развод.
— Со мной этого еще не бывало, такого я не испытывала. Я действительно тебя… — она впервые заговорила с ним на ты.
— По тебе не скажешь, — ответил он.
— Это смешно и жалко… но после того идиотского вечера в «Шератоне» я обзавелась подвязками. Надо же было как-то соответствовать… как-то замаскироваться?
— А по тебе никак, ну, никак нельзя было догадаться, — по слогам еле выговорил он.
— Эти подвязки меня достали. Но тебя-то я хоть провела?
Он почувствовал, что больше не вынесет ее слез, ее настоящей сути, ее появления на свет, ее детсадовского лепета, скромного ученического белья, которое она каждый вечер стирала в тазике, той благословенной порочности, которая возвращала его в старый мир, когда его умиляло заикание Марии, когда их пудель был еще жив. Он больше не был сам собой, он стал другим. Его придумали и создали, как Франкенштейна. Нужно было сделать что-то конкретное, и он выключил двигатель. Вышел из машины, ввинтился к ней на заднее сидение, погладил ее груди, промежность, и она вздрогнула, пошатнулась, не в силах сдержать свое желание и еще более уязвимое свое счастье. Казалось, это с ней впервые, а может, и в самом деле было впервые, она помогла ему себя раздеть, помогла ему раздеться, невинным пальчиком указала на следы от подвязок, место переплетения красного с черным, свой и его, их общий обман.
— Ты бывала в Созополе? — неожиданно для себя спросил он.
— Нет, нет, нет… — она не любовью занималась, она вся пульсировала, взмахивая руками, как бабочка крыльями, билась в его грудь, улетала и возвращалась, — нет, нет, нет… — но это было не отрицание, а врастание в его старый мир, продолжение его Созополя, солнца и ветра на бесконечных пляжах, последнее чистое и настоящее, на которое он был способен.
— Я отвезу тебя в Созополь.
— Пожалуйста, отвези меня.
— Отвезу, обязательно.
— Прошу тебя, отвези.
Их смешавшееся прерывистое дыхание сливалось воедино на неудобном заднем сидении, среди непрестанного воя мчавшихся мимо них машин, фары которых на миг разлучали их — на долгий, тягучий миг — а затем темнота вновь их соединяла.
— В Созополь… — повторил он в ожесточении.
* * *
Он снова проснулся в полдень, усталый и весь в поту, несмотря на усилия кондиционера, простыни можно было выжимать. Сел в постели и безразлично глянул в окно. Даже над старательно подстриженным газоном и орошаемой вертушкой полянкой, над изысканными кустами и цветами, разбросанными группами вокруг дома, в воздухе дрожало марево, знойный полдень заставил умолкнуть сверчков, прогнал птиц и людей.
Казалось, у него на плечах не голова, а глиняный горшок. Он потянулся за бутылкой и сделал небольшой глоток, оставалось всего две бутылки Chivas Regal, и этого забвения ему должно было хватить до завтра, когда эти придут отобрать его дом — огромный сарай, загаженный дорогими безделушками, изысканными ненужностями, спроектированный двумя архитекторами, сейчас неуютно-пустой в своей переполненности. Тогда, наконец, все будет тип-топ, он расплатится по всем счетам, и сможет уехать в Созополь — потеряв все до нитки, но живой.
Отфутболив тапки, он спустился в холл, чувствуя босыми пятками прохладу гранита, затем восковую гладкость паркета из славонского дуба; в полумраке его взгляд натыкался на опущенные шторы, на месте снятых картин на стенах бледнели пятна. Он распродал за бесценок, почти подарил всю свою коллекцию — более семисот полотен. Упорно и словно стесняясь, он собирал шедевры Захари Зографа и Мырквички, Майстора, Цанко Лавренова, Златю Бояджиева [10] Захари Зограф (1810–1853), Иван Мырквичка (1856–1938), Владимир Димитров-Майстора (1882–1960), Цанко Лавренов (1896–1978), Златю Бояджиев (1903–1976). Здесь и далее в романе упоминаются имена выдающихся болгарских живописцев XIX–XX вв.
, Васила Стоилова, Баракова, Ивана Милева и «великих» живых, которые часами, с неиссякаемым терпением ждали его у двери его кабинета. Когда ему что-нибудь нравилось, и он чувствовал, что картина его зовет, он не жалел никаких денег. Он собирал предметы искусства и антиквариат, подсознательно чувствуя, что только патина времени сильнее завоеванного им могущества, что единственный способ унизить и приземлить это совершенство — купить его, ранив тем самым самое вечное, самое надежное в мире — красоту.
Читать дальше