Посреди площади, квадратной, как голова моего прародителя, под свинцовым зимним небом, очень сочетавшимся со всем происходящим, я расшифровал его вымученную каллиграфию.
Пачито, сын!
Я больше не могу вас всех выносить, никого. Мне уступили комнату в «Бильбаине» до тех пор, пока не освободится люкс в отеле «Карлтон», который мне нравится и в котором я собираюсь жить впредь. Ты и твой идиот-брат будете получать чек на сто тысяч песет каждый только в течение ближайших трех месяцев (забудь о кредитной карточке), – я считаю этот срок достаточным для того, чтобы вы придумали, как зарабатывать себе на жизнь.
Тебе сорок один год (или сорок два?), дармовые харчи закончились. Естественно, ты можешь продолжать жить с вашей ошалелой матерью в моем доме (по крайней мере на данный момент). И я время от времени буду навещать вас. Я уже давно должен был принять это решение…
Какое облегчение.
Удачи, сын.
Твой освободившийся отец
Огроменная капля помета двух голубей, летевших вместе в крейсерском полете, – может, это были души вкрадчивых Эпифанио и Бласа, – попала непосредственно в середину моей непокрытой макушки и на слово «удачи» – дурной знак. А потом полил дождь, как в тот день, когда хоронили Асофру: гроб был свинцовый и плавал. Я остался там, неподвижный, как сломанная кукла, пропитываясь влагой. Также как в «Касабланке», чернила «паркера» моего старого, лишенного родительских чувств отца потекли, и бумага размокла под моими одеревенелыми пальцами. Дерьмо чокнутого голубя растворилось в воде и потекло по моей щеке, как траурная слеза, как пятно ликурга, того черного бульона, что спартанцы делали из свиной крови, уксуса и соли.
Я ощутил одну часть глухого смятения, девять – сильного ступора, несколько капель горького отчаяния, колотый лед до краев души и зеленую вишенку досады – отвратительный напиток.
Я вернулся в «Фернандо», сожрал еще полдюжины устриц и остался должен тысячу песет.
Нервное напряжение всегда вызывает у меня требовательный, сибаритский и неконтролируемый голод.
Когда стемнело, я договорился о встрече со своим старым приятелем Хулито Куррутакой и его женой Мерче Чанфрадас. Они настаивали, что я должен посетить удивительный бар, который они открыли в Каско-Вьехо. Я согласился на эту встречу как на успокоительное, которое немного обманет мое сознание, терзавшееся своим экономическим сиротством, и при условии, что у Хулито под мышкой во время прогулки не будет «А-Бе-Се». [33]
Я не знал, что делать, куда бросаться, у кого просить себе занятия согласно моей чувствительности или же, напротив, кому нанести удар гусарской саблей.
Я весь вечер провел, погруженный в эти мрачные мысли, между глотками «Домэн Буанньер», успокаивающего «арманьяка», – по крайней мере дону Леонардо хватило такта не опустошать домашний бар, – и без удовольствия играя в компьютерную игру «Храм солнца», – до тех пор пока Тинтин не свалилась на меня со спины кондора, Хаддока съели кайманы, а Турнесоль сгорел на костре; скука.
Хулито настоял на том, чтоб мой брат Хосеми сопровождал нас в экспедиции в касбу [34]– я стараюсь избегать некультурного и пребывающего в упадке Каско-Вьехо, [35]пристанища всевозможных местных талибанов, – так что мы подобрали его в «Хасмин де Фермин», ночной чайной, где они собираются со своими однокурсниками, чтобы декламировать плохие стишки собственного сочинения и формировать содержание «Веретенообразного оладья с медом», журнальчика, что они издают благодаря благотворительности городского совета.
Пока мы ехали в Каско-Вьехо, Мерче воспользовалась тем, что ее муж сидел впереди, с Хосеми, который манерно декламировал ему элегию, сочиненную по поводу свинства нашего отца, чтобы спросить меня с влажным блеском в глазах, захватил ли я шевровые перчатки, тем временем натягивая свои, цвета фуксии и из тонкой кожи.
Я ответил ей несколько неучтиво, что мне не до того и я запамятовал.
– Ну а в другой раз у тебя будет настроение, дурак несчастный. Когда тебе захочется, не захочу я, ты еще пожалеешь, – заявила она своим неприятным голосом металлического попугая.
Должен признаться с некоторым смущением, что уже очень давно нас с Мерче Чанфрадас связывают отношения, которые, если быть очень большим оптимистом, можно квалифицировать как эротические. Наши потуги ограничиваются тем, что мы ласкаем друг друга в интимных местах, всегда в перчатках, в ее неудобной малолитражке или в туалетах – о, если б уборные Бельвилля могли говорить! – некоторых избранных заведений. У нее животная паника перед болезнями, передающимися половым путем, и она так и не изъявила желания пойти дальше этой сверхгигиеничной игры; меня вгоняет в тоску, когда я вижу, как сморщивается ее мордочка при виде веселого гейзера моего семени. С другой стороны, я полагаю, что при таком раскладе язык – кроме, может быть, шершавого языка ее толстого персидского кота, у меня есть подозрение, – головка члена или подушечка пальца кажутся лаской калеки ее задубелому клитору. По правде говоря, весьма показательным является тот факт, что возбуждает сцена из «Двадцатого века», где эта образина, Дональд Сазерленд, обрабатывает крепкий лобок Лоры Бетти прикладом охотничьего ружья в том ритме, в каком добывают огонь трением.
Читать дальше