Хотя каждый из нас существовал на своем собственном островке горя, телевизор относился к тому разряду вещей, которые объединяли нашу семью; впрочем, не без оговорок.
Мне всегда нравился Коджак. Лысый, циничный, говорит односложно, переплевывая через губу, и постоянно сосет леденец. А в душе добрый. Кроме того, держит под контролем целый город и шпыняет недотепу братца. Все это вызывало у меня симпатию.
Так вот, я лежала перед телевизором в фирменной ночной рубашке, смотрела Коджака и потягивала — стакан за стаканом — коктейль из шоколадного молока. (Первое время организм не принимал твердую пищу. После извращенного насилия у меня был воспален весь рот, и любой кусок вызывал невыносимые ощущения.).
В одиночку фильмы про Коджака воспринимались вполне сносно, потому что сцены насилия, хоть и жестокие, не имели ничего общего с действительностью. (Где вонь? Где кровь? Почему все жертвы как на подбор такие смазливые и фигуристые?) Но как только к телевизору присаживались родители или сестра, я сжималась в комок.
Как сейчас помню: сестра занимала кресло-качалку и оказывалась прямо передо мной. Прежде чем щелкнуть пультом, спрашивала, устроит ли меня такая-то и такая-то программа. Получив утвердительный ответ, включала телик и бдительно следила за содержанием передачи — хоть час, хоть два. Стоило ей заметить что-то неподобающее, как она беспокойно поворачивалась в мою сторону.
— Все нормально, Мэри, — успокаивала я сестру, легко предугадывая, какой эпизод вызовет ее тревогу.
А сама злилась на сестру и родителей. Мне была необходима видимость того, что хотя бы в стенах дома я остаюсь собой, прежней. Глупость, конечно, но для меня это было важно; поэтому участливые взгляды воспринимались мною как предательство, хотя умом я понимала, что не права.
Прошло немало времени, прежде чем я догадалась: для моих близких, в отличие от меня, эти просмотры были сущим мучением. Поскольку я не вдавалась в подробности, родителям и сестре было невдомек, что же именно творил со мной насильник. Они соединяли все мыслимые ужасы и кошмарные сны, рисуя картину преступления. А я испытала эти зверства на своей шкуре.
Но разве заставишь себя выговорить это в присутствии тех, кто тебя любит? Разве можно признаться, что тебе в лицо била струя мочи, а ты потом отвечала на поцелуи насильника, чтобы только спасти свою жизнь?
Этот вопрос не дает мне покоя и по сей день. Стоит с кем-нибудь поделиться жестокими фактами — хоть с возлюбленным, хоть с подругой, — и люди начинают смотреть на меня другими глазами. Я встречала и трепет, и уважение, иногда — брезгливость; пару раз столкнулась даже с неприкрытой яростью, причины которой не могу понять до сих пор. Некоторые мужчины, да и женщины-лесбиянки тоже, возбуждаются от моего рассказа, начинают думать, будто на них теперь возложена некая миссия, и спешат перевести наши отношения в сексуальную сферу, чтобы вытащить меня из-под завалов прошлого опыта. Разумеется, все их благие намерения тщетны. Человека невозможно вытащить из-под завалов прошлого. Либо ты выкарабкиваешься самостоятельно, либо остаешься под обломками.
Мама была старостой в епископальной церкви Святого Петра. Наша семья посещала эту церковь с тех самых пор, когда мы переехали в Пенсильванию — мне тогда исполнилось пять лет. Я привязалась к пастору Бройнингеру и его сынишке Полу, моему ровеснику. В студенческие годы я поняла, что отец Бройнингер словно сошел со страниц Генри Филдинга: добросердечный, хотя и не семи пядей во лбу священнослужитель, окруженный небольшой, но преданной паствой. Пол из года в год продавал прихожанам рождественские венки; жена пастора, Филлис, отличалась высоким ростом и нервным характером. Последнее обстоятельство, подобно соринке в чужом глазу, вызывало у моей мамы сочувственные замечания.
После службы я любила побегать среди захоронений в церковном дворике; любила слушать разговоры мамы с папой по пути в церковь и обратно; любила, когда надо мной умильно ворковали прихожанки, и еще любила — нет, просто обожала — Майру Нарбонн. Мама тоже выделяла ее среди прочих старушек. Майра приговаривала, что «состарилась, пока это еще не вошло в моду». Она сама частенько подтрунивала над своим толстым животом и ангельским венчиком редких волос. Среди столпов местного общества, которые по воскресеньям неизменно появлялись в одних и тех же идеально подогнанных по фигуре, но допотопных костюмах, Майра была как глоток свежего воздуха. Она и сама могла похвалиться благородным происхождением, однако носила, по моде семидесятых, пышные юбки, про которые сама говорила: «как из скатерти сшиты». Ее блуза иногда не застегивалась на нижние пуговицы, потому что тяжелые груди свисали все ближе и ближе к земле. Она укрепляла чашки бюстгальтера гигиеническими прокладками (то же самое делала, кстати, и моя родная бабушка, жившая на востоке штата Теннесси) и приберегала для меня печенье, когда мне случалось заиграться у церкви. Ее мужа звали Эд. Службу он посещал редко, причем всем своим видом показывал, что хочет поскорее смыться.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу