Неслышно ступая, вошли прислужники и поставили перед шаньюем бронзовый котел с узорчатой выпуклой крышкой и ручками в виде кошачьих голов. Вкусно запахло мясом, тушенным с пряными травами.
Тумань к пище не притронулся, и, когда она совсем остыла, ее унесли. Словно сквозь сон, он слышал, как незадолго до полуночи к юрте подъехал Гийюй, накричал на стражу, которой было строго наказано никого не пускать, и ускакал прочь. В полночь стража сменилась, после этого шум в ставке пошел на убыль.
Рано утром нужно выезжать на охоту, до рассвета времени оставалось не так уж и много, а Тумань все не мог принять никакого решения. Поднять по тревоге войска, окружить лагерь Модэ, схватить его и предать суду? Шаньюй страшился даже помыслить об этом — на второе предательство у него просто не нашлось бы сил.
Все эти годы, думая о Модэ, Тумань испытывал необъяснимо странное чувство, в котором переплелось, казалось бы, несовместимое.
И тоскливое сожаленье о том безвозвратно далеком слякотном рассвете, когда юэчжи увозили заложником мокрого, сиротливо взъерошенного подростка — его сына.
И нечто схожее со страхом одинокого охотника, который упустил раненого леопарда и тем самым превратил зверя в озлобленного и неотвязчивого мстителя.
И ненависть за кровавые дела, творимые Модэ в своем уделе, — глухие слухи о них доходили до Туманя.
И ощущение, что только Модэ сможет искупить мучительную его вину перед духами предков и всеми хуннами за потерянные земли.
И боязнь за судьбу малолетнего Увэя, боязнь потерять бесконечно дорогую Мидаг.
И нетерпение, чтобы кончилось скорее это гнетущее ожидание чего-то неясного, зловещего и, как избавление, наступила определенность, пусть даже несущая гибель.
Иногда Туманя охватывало безрассудное желание призвать Модэ, вручить ему управление державой, а самому скрыться вместе с семьей в неведомую глушь, в даль недоступную…
Измученный сомнениями и предчувствиями, он вышел из юрты. Постоял, глядя на предрассветно помаргивающие звезды и, медленно пройдя мимо караульных, которые подремывали, опираясь на копья, направился в степь.
Приближение утра давало себя знать тонким холодком, особенной тишиной и чем-то еще — неуловимым, но вызывающим краткие замирания сердца. Туманю вдруг показалось, что один лишь он бодрствует сейчас на земле, охраняя покой и сон всего, живущего на ней. „Время перед рассветом — удивительное время, — думал он, бесшумно ступая по траве. — Должно быть, небеса предназначали его для счастья и добра, однако же именно в эту пору совершаются почти все внезапные нападения. Наверно, даос прав — начало есть конец, добро есть зло… Дела, что замышлялись мной как добрые, обернулись злом, и я теперь нелюбим всеми хуннами по эту сторону Великой степи…“
Отдалясь довольно-таки далеко, он наконец остановился и уже осмысленным взором посмотрел вокруг. Глаза, успевшие свыкнуться с темнотой, отыскали одинокий камень. Тумань некоторое время стоял, опустив голову, потом присел на него.
Тотчас, словно только и ждал этого, появился откуда-то ягненок, отбившийся от матки. Он топтался в двух шагах, робко тянулся мордочкой к человеку, блеял жалобно. Странного он был цвета — весь черный, лишь голова белая. „Когда-то я видел такого же, но где?“ — вопрос мелькнул и пропал.
— А что еще сказал даос? — невидяще глядя на ягненка, проговорил вслух Тумань. — „Смерть есть рождение… Не проклинай того, кому суждено убить тебя…“ Что ж, если смерть — та цена, которую небеса требуют за возврат земель, то я заплачу ее. И того, кому суждено убить меня, проклинать не стану… Одного только не понимаю: почему все это я говорю тебе, белоголовый, а не яньчжи? Неужели человек одинок среди людей и каждый друг другу чужд?..
Ягненок подошел совсем близко. Шаньюй поднял его, уложил себе на колени и вдруг вздрогнул — он вспомнил, где видел точно такого же ягненка: у Модэ, когда тот был совсем маленьким. „Да, да, — лихорадочно понеслись мысли. — Ягненок… привязался к Модэ, как собачонка… Тогда еще была жива мать Модэ, моя первая жена… Я рассердился, изругал ее — не годится-де в юрте жены шаньюя бегать ягнятам, словно в дырявом жилище пастуха… велел нукерам выбросить, а его возьми да и утащи волк… Модэ, помню, заплакал…“ И тут шаньюю пришло в голову, что это был, пожалуй, единственный случай, когда он видел сына плачущим. Сколько Тумань ни старался, Модэ вставал в памяти не иначе как настороженным, недоверчивым, похожим на оскалившегося звереныша. „Человек, не выплакавшийся в детстве, возместит это слезами других, — Тумань спрятал лицо в теплой, чуточку пахнущей молоком шерстке ягненка. — Не иначе духи послали тебя, белоголовый…“
Читать дальше