Замедленно и церемонно поклонив тщательно причесанную, бриолиновым сальным глянцем сияющую голову, скрылся, ни слова не сказав, в кабинете.
Был Вячеслав Иванович нездешний. Не в том только смысле, что родился неведомо где, а в том, что, по выражению бабы Веры, не из здешнего дерьма был леплен.
В костюмах, даже и в будни, ходил «кобеднешних», всегда при галстуке, а одеколоном прыскался каким-то таким иноземным, что Люба, стыдясь и краснея, всякий раз не могла удерживаться: норовила заскочить в кабинет сразу же следом за директором — не столько по делу, сколько затем, чтобы оказаться в пределах этого дивного, чувственно будоражащего ее, наркотически пьянящего аромата, мигом рождающего в ней сладкую истому и какие-то лаково-яркие буржуазные картинки некоей шикарной жизни. Каждый день давала она себе слово «не делать этого» и каждое утро грубо и нетерпеливо вожделела миг, когда коснется ее ноздрей первая сладостно раздражающая паутинка той азиатско-пряной тропической благовони, которая, собственно, и составляла секрет заморского одеколона, которым прыскался по утрам Деркач Вячеслав Иванович, ее директор.
(Впрочем, не одеколона, а «дезодорант-лосьона» под названием «Экспельсиор», упаковку которого два года назад Вячеслав Иванович приобрел в перерыве областной конференции в ларьке облторга, который по обыкновению раскидывал свои прилавки в фойе Дома политического просвещения для делегатов, потрафляя их самолюбию и сладко бередя избраннические струнки в их душах всяким мелким импортным дефицитом, который можно было купить тут без всякой толкучки и который, больше того, продавали тебе так легко, весело, услужливо и охотно, что это не могло не придавать еще больше праздничности настроению и исторической уверенности делегатам. Было это два года назад — в те еще времена, когда был Вячеслав Иванович человеком растущим и не просто уважаемым, а уважительную опаску вызывающим и именно поэтому — потому что было это еще в те времена — Деркачу, как и Любе, тоже доставлял наслаждение, но другого рода — страдательное, ностальгическое наслаждение запах того «дезодорант-лосьона», которым он продолжал упорно, словно ритуально, словно бы в пику кому-то, ежеутренне маслить голову, с каждым утром все скупее отмеривая из пузырька на ладонь этой благовонной влаги и все чаще обращаясь глухой тоскливой мыслью к тому дню, когда и этот пузырек, и последний, еще не початый, кончатся, и он тогда…)
Еще год назад Вячеслав Иванович директорствовал в Егоровске, в облцентре, на трансформаторном заводе. Затем — как формулировали в поселке — «погорел, схлопотал и слетел». И теперь вот отсиживался у них.
Отношение к нему у большинства народа было вполне равнодушное, хотя скорее сочувственное, нежели холодное. Этому, надо полагать, много способствовала та непроходящая мина растерянности и печали, которую носил на лице директор и на которую не могли не отзываться привычно-отзывчивые на сострадание поселковые люди. А поскольку фабричной жизнью он руководил как бы сквозь недоуменный сон — ни во что не вмешиваясь, всех благожелательно выслушивая, со всеми соглашаясь (и ничего в результате не предпринимая), то и со стороны производственной никаких отчетливых ощущений — ни за, ни тем более против — ни у кого не вызывал.
Личной его жизнью, да, интересовались очень.
Семью из Егоровска он, понятное дело, перевозить с собою не стал и жил в «гостевой комнате» Дома приезжих. Жил в общем-то у всех на виду, но тихо, за занавесочками. И мужиков, конечно же, живейше интересовало, с кем он обходится. А женщин волновало, в сущности, то же самое: кто ему стирает и готовит.
Почти единогласно считалось, что Вячеслав Иванович выпивает. То в одном, то во втором магазине поселка видели, как он покупает вечерами коньячок. (Дело, вы скажете, совсем некрамольное, вечерком купить коньячок. Конечно. Но только Вячеслав Иванович как-то так, с таким проворством вороватым затыривал каждый раз бутылку с глаз долой, чти люди, а главное, продавщицы, с ходу определили: выпивает).
Это обстоятельство, кстати, нисколько никого против директора не настроило. Совсем напротив — оно как бы в сочувствии к его горестной судьбе прибавило. Пьющий за занавесочками в одиночку, пусть даже и коньячок, вряд ли имел много шансов воспрять вновь. Эта вполне всем понятная слабость словно бы знак ставила на директоре: махнув на себя рукой начинает жить человек! И тут уж никакие костюмчики, никакие одеколончики обмануть не могли. И вот именно то, что «махнув на себя рукой», — почти симпатию порождало к Деркачу у многих из поселковых, которые, если призадуматься, сами уже давно, без всякого коньяка, жили-горевали именно так: «рукой на себя махнув».
Читать дальше