Они вместе обедали. Он приказал подать самые лучшие блюда из того, что осталось в их голодной стране — ей очень нравилось, она постоянно расспрашивала: что и как называется, что с чем едят, — он объяснял, всё объяснял, ему было не лень и не скучно.
А вечером, уже после ужина, когда они обнявшись сидели на его широкой постели, он не стал больше требовать, не попытался — но теперь он задал ей вопрос:
«Почему ты выдала свою мать?»
Она не ответила. Она отвернулась, и он почувствовал, что глаза её увлажнились, он умел ещё чувствовать — даже больше, чем следовало бы. Нет, она не ответила. Отказалась и не ответила. И он ничего не мог сделать. Но наутро он твердо сказал: «Уходи!»
Господь внимал его молитвам — конец неотвратимо приближался. Враги сжимали кольцо с востока и с запада — его отважные воины бежали в безлюдные горы на юге, чтоб затеряться на козьих тропах, иные бросались в холодное море на севере, пытались уплыть на утлых рыбацких судёнышках и становились кормом для рыб. Гиммель лихорадочно жёг напоследок, давил, четвертовал — и готовился испить цикуты, будто Сократ. Конец приближался.
Он один был спокоен в этом кавардаке, невозмутим. Он знал свою участь, свой крест. Враги скоро схватят его, посадят в железную клетку с двойными решётками, словно бешеного зверя, и станут возить по городам и весям разорённых, сожжённых, обезлюдевших стран. Старики и старухи, увечные и беззубые — все, кто чудом смог уцелеть, будут плевать, швырять камни, но двойные решётки — надёжная вещь. Камни отскочат обратно, плевки примет железо, и вёдра помоев тоже. Ну а если что капнет — ему ли бояться? Всё дерьмо мира он соберёт на себя, он и его клетка — всё, что ещё не собрал, что осталось. Таков его крест, он это знает, он знал, до сих пор это знал. До сих пор.
Но вот уже пятую ночь он думал о Еве. Еве Бурой. Тринадцатой. Почему она выдала свою мать? Почему отказалась?..
На шестую ночь он вызвал секретаря и повелел немедленно её разыскать.
Её нашли быстро. Она не скрывалась. Как будто ждала. Но чего она могла ждать? И зачем?
Весь день они были вдвоём. Обедали. Ужинали. Им играли на лютне и на клавесине. Он показывал ей свою комнату и картины. Картины художников, над которыми потешались вчера, и память которых будут осыпать золотом завтра. Когда всё закончится.
«Я хочу попросить, — сказал он. — Скоро всё кончится. Этот кошмар скоро закончится. Меня посадят в железную клетку и будут возить. Я хочу попросить: ты иногда приходи к моей клетке и смотри на меня. Просто смотри».
Конец приближался, но он больше не брал это в голову. Он лишь подписывал по утрам Гиммелевы писульки, подмахивал не глядя и поскорее отсылал секретаря. Чтобы остаться со своей Евой. Евой Бурой, тринадцатой и единственной.
Она была совсем девочкой. Маленькой девочкой. Ее всё интересовало. Всё, кроме тех бумаг, которые он подписывал. Вся его жизнь. И он повествовал:
«Когда я был молод, я хотел потрясти мир. Мир, ополоумевший от войн, я хотел пронять словом, как Сократ, как Иисус, как Дант. Я бродил, наблюдал, сочинял стихи. Неплохие стихи, может быть, но ненастоящие. Я это понял, что ненастоящие. Я хотя бы это понял. Те, кому поклонялась толпа, кого превозносили и ставили в пример, из кого сотворяли кумиров — те тоже писали ненастоящие стихи, ещё более не настоящие, ненастоящую жалкую музыку, ненастоящие скудные картины. Но они не желали этого знать — и толпа не желала. Всё время длилась война, и в краткие периоды замирений толпа вспоминала о хлебе и зрелищах. С хлебом всегда было туго, но зрелища ей доставляли. Поэты орали на площадях, художники малевали блудниц, музыканты играли в трактирах. И толпа рукоплескала. Те, кто мог бы сказать чистое слово, умирали в грязи и безвестности. Так полагается. Таков человек. Разве нужен был им Иисус живой? Ни за что! Пусть отпустят Варавву, разбойника, убийцу. Убийца нужен живой, праведник — мёртвый».
Она слушала молча, может быть, не понимая. Но он всё равно говорил, рассказывал без перерывов от завтрака до обеда, от обеда до ужина, и ещё ночью, и ещё за едой, и ещё… даже если она отлучалась по своим женским делам — он рассказывал и тогда, и слова его неслись подобно лавинам в южных горах, погребавшим его незадачливых воинов.
«Людям не нужен Спаситель, людям нужен Варавва, что означает „сын весьма почитаемого отца“ и в то же время „сын разрушения, опустошения“.
Понимаешь, Сын Разрушения? Я тоже Сын Разрушения, Сын Опустошения. Они меня сами призвали, они! Я был сыном весьма почитаемого отца, но я стал сыном Опустошения и Разрушения, я стал идолом, стал кумиром, я им стал, я смог это сделать, понимаешь, я смог!»
Читать дальше