Вот так они жили: в Берлине, Лейпциге, Хельсинки, Париже, а теперь в мягко вогнутой долине к северу от Кулумье. Они провели тут легкий отдых больше двух десятилетий. Слава Леонарда росла, а с ней его затворничество. В доме не было телефона, газеты были запрещены, мощный радиоприемник включался только для прослушивания концертов. Журналистам и поклонникам вход был закрыт, подавляющее большинство писем оставалось без ответа. Раз в год до болезни Леонарда они уезжали на юг: Ментон, Антиб, Тулон, несогласующиеся места, где Леонард изнывал по своей сырой долине и суровому одиночеству своей нормальной жизни. Во время этих поездок Аделина порой сдавалась более острой тоске по своей семье, с которой порвала уже столько лет тому назад. В кафе ее взгляд мог задержаться на лирическом лице какого-нибудь юноши, и на миг он претворялся в ее неизвестного племянника. Леонард отмахивался от таких предположений, как от сентиментальщины.
Для Аделины артистическая жизнь начиналась веселым общением и теплотой, теперь она кончалась в уединении и аскетической холодности. Когда она робко намекнула Леонарду, что они могли бы втайне пожениться, подразумевала она следующее: во-первых, она получит возможность оберегать его музыку и защищать его авторские права, а во-вторых (эгоистично), она и дальше сможет жить в доме, в котором они так долго обитали вместе.
Она объяснила Леонарду неколебимость французских законов в отношении сожительства, но он и слушать не захотел. Он раздражился, забарабанил каминными щипцами по половицам, так что снизу примчалась Мари-Тереза. Да как она могла подумать о том, чтобы предать самые принципы их совместной жизни? Его музыка принадлежит никому и всей планете. Люди ее будут играть после его смерти либо не будут, в зависимости от ума или глупости мира, и больше говорить не о чем. Ну а она — он не понял, когда они заключали свой пакт, что она искала материального обеспечения, и если это ее беспокоит, так пусть забирает все деньги, которые есть в доме, пока он будет лежать на смертном одре. И пусть убирается к своей семье и балует этих воображаемых племянников, о которых всегда скулит. Сними со стены Гогена и продай его сейчас же, если тебя это заботит. Но перестань причитать.
— Пора, — сказал Леонард Верити.
— Да.
— Поглядим, из чего слеплен «мой юный преданный рыцарь».
— Леонард, не послушать ли нам «Фантазию для гобоя»?
— Включай, женщина. Время подходит.
Пока приемник медленно нагревался и гудел, а дождик наигрывал тихое стаккато на окне, она твердила себе, что не важно, если она и не предупредила деревню. Вряд ли он вытерпит дольше увертюры к «Руслану и Людмиле», которая в любом случае достаточно оглушительна, чтобы преодолеть любые помехи в эфире.
— «Куинз-Холл»… Гала-концерт… Дирижер Британской радиовещательной корпорации…
Они слушали обычную литанию, как всегда — он с высоты кровати, она в низком плетеном кресле возле граммофона, на случай, если понадобится настройка.
— Изменения в программе, объявленной ранее… Глинка… новое произведение английского композитора Леонарда Верити… в честь его семидесятилетия позднее в этом году… «Четыре английских…»
Она завыла. Он никогда еще не слышал, чтобы она так кричала. Она тяжелой перевалкой сбежала с лестницы и, не взглянув на Мари-Терезу, выбежала вон в сырой сумрак. Внизу перед ней деревня гремела огнями и вспыхивала шумом; гигантские моторы вращались и гремели. Kermesse загрохотал у нее в голове тягачами и прожекторами, ярмарочная разряженность карусельной шарманки, жестяная трескотня тира, беззаботный вопль корнета и горна, смех, притворный смех, вспыхивающие и гаснущие лампочки и глупые песни. Она сбежала вниз по дороге к первому из этих оргиастических мест. Старый boulanger вопросительно обернулся, когда обезумевшая, промокшая, полуодетая женщина ворвалась в лавку его сына, бросила на него сумасшедший взгляд, взвыла и выбежала вон. Она, десятилетиями такая практичная, такая быстрая и внятная в общении с деревней, даже не могла заставить понять себя. Ей хотелось огнем богов погрузить всю округу в безмолвие. Она вбежала в мясную лавку, где мадам крутила свою могучую турбину: бормочущий шкив, агонизирующий взвизг, кровь повсюду. Она прибежала на ближайшую ферму и увидела, как силос для сотен тысяч голов скота перемешивается и качается сотней электронасосов. Она подбежала к дому американок, но ее стук заглушался клокотанием воды, спускаемой в десятке электрических ватерклозетов. Деревня сговорилась, как всегда весь мир сговаривался против артиста, выжидая, пока он не ослабеет, а затем пытаясь погубить его. Мир проделывал это небрежно, не зная зачем, не видя зачем, просто повернув выключатель с беззаботным щелчком. И мир даже не замечал, не слышал, как теперь они, казалось, не слышали ее слов — эти лица, смыкавшиеся вокруг, вперяя в нее глаза. Он был прав, конечно, он был прав, он всегда был прав. А она под конец предала его. Он и в этом был прав.
Читать дальше