Ослепшая, оглохшая, с намертво сжатыми губами, она не оставляла мне выбора. Приходилось подкладывать к ее ногам бомбы, чтобы она наконец соизволила обратить на меня внимание.
Но она небрежно отбрасывала мои бомбы носком ноги, и они летели мне в лицо и здесь рвались.
Чем больше я злилась, тем успешней она напускала на себя роль жертвы, возложившей на алтарь материнства лучшую часть себя. Приятельницы хором ее утешали: «Ах, какое несчастье! После всего, что вы для них сделали! Подумать только, после всего, что вы для них…» Она сжимала кулаки и с недобрым блеском в глазах повторяла: «Да, я все для них сделала! Я отдала им всю себя, всю без остатка, потратила на них свои лучшие годы. И ради чего?»
Старшие брат с сестрой быстро ее раскусили. Они уехали жить за границу, присылали ей поздравительные открытки с лаконичным текстом, зимой — торт, летом — бумажные цветы. Она помещала эти открытки в рамки, а торт и цветы выставляла напоказ, как трофеи, наглядно подтверждающие ее выдающиеся качества идеальной матери, и на все лады расхваливала тех, кто сбежал от нее куда подальше.
Но я все топталась возле стен неприступной крепости, полная решимости отыскать брешь, через которую смогу в нее проникнуть. Я изобретала тысячи трюков и хитростей, больше подходящих для военных маневров, чем для признания в любви. Много раз мне чудилось, что ворота замка приотворились, и я бросалась вперед, вооруженная до зубов и торжествующая победу, я склонялась перед ней, бросала к ее ногам свои завоевания, свою добычу, свою славу и требовала того, что мне причиталось по праву — взгляда, одного взгляда, который сказал бы мне: ты молодец, дочь, и я тебя люблю. Этот взгляд стал бы для меня благословением, позволил бы мне обрести броню и заново родиться тем человеком, каким я хотела быть. Без этого взгляда я оставалась прикованной к ее трону и кружила возле него, как посаженный на цепь бешеный пес.
Она крепко держала меня в руках и знала об этом.
Я всегда возвращалась к ней. Пресмыкаясь, подносила ей новый каталог претендентов.
Мне следовало уехать. Но тогда я еще не находила в себе сил для этого.
Уехать. Расти вдали от ее взгляда, который меня калечит, ничтожит, превращает в бессильную злобную карлицу.
Я не карлица! Я не бездарь! Я не злюка! Я твердила и твердила себе эти слова, боясь заглянуть в бездну, зияющую у меня под ногами.
А кто тогда?
Еще был взгляд подтянутой блондинки. Острый взгляд, которым она на меня смотрела. Были замечания, которые она ненавязчиво мне делала, побуждая оттачивать слова, отражающие мою реальность и мою точку зрения. Были книги, которые она, приходя на работу, клала мне на стол, одну руку уже протягивая к телефону, а второй, придерживающей кучу папок под мышкой, поправляя на плече норовящую сползти сумку.
— Вот, это вам. Почитайте… Алло!
Она падала в кресло, просила принести ей кофе покрепче, грызла горбушку круассана — всегда только горбушку, чтобы не растолстеть, вынимала из ушей серьги, просматривала почту и разговаривала по телефону.
Я взяла книгу. «Спроси у пыли» Джона Фанте.
На обложке — пара скрещенных ног в кожаных плетеных босоножках и нитяных заштопанных чулках. Черно-белая фотография, от которой веет нищетой, тяжким трудом, мелкими ухищрениями ради нескольких долларов, зажатым в тиски сердцем и снами наяву, без которых нельзя, ибо рухнет последняя надежда. Я открыла том и увидела предисловие Буковски.
Текст Буковски бросился на меня, взорвавшись, словно петарда, возле самого лица. Я читала и перечитывала его, как любовное послание, затертое от многократных свертываний и развертываний.
Я выучила его наизусть и цитировала про себя, стоя в пробках, лежа в постели перед сном, на скучных вечеринках, когда опасалась, что вот-вот начну клевать носом. В моих ушах он звучал как обещание победы. Я давно перестала робеть перед книгами и больше не считала литературное творчество уделом избранных, что посматривали на меня с высоты книжных полок, подавляя именами и знаниями. На свете существует не одна-единственная литература, связанная с особой культурой, которую изучают в тиши университетов. Есть и другие книги, не ведающие запретов и табу, рождающиеся прямо на улице и использующие обычные слова повседневной речи.
«Я, был молод и голоден, пил горькую и мечтал стать писателем. Лучшие часы своей жизни я провел за чтением книг в муниципальной библиотеке Лос-Анджелеса, но ничего из прочитанного не имело ни малейшего отношения ко мне и к людям, которых я каждый день встречал на улице. Как будто весь мир сговорился играть в шарады, а те, кому нечего было сказать, стали называться великими писателями. Их сочинения представляли собой смесь изощренности, ловкости и условности; их читали, преподавали, переваривали и передавали дальше. Эта хитроумная и безопасная махинация именовалась „мировой культурой“. Чтобы наткнуться хоть на что-то непричесанное, обнаружить хоть какую-то страсть, следовало обратиться к русским дореволюционным писателям. Попадались и исключения, но так редко, что, проглоченные в один присест, они нисколько не насыщали и оставляли тебя глядеть голодными глазами на длинные ряды скучных книг. Современные авторы, поддавшиеся обаянию минувших веков, не производили на меня никакого впечатления. Я снимал с полок книгу за книгой. Ну почему никто ничего не рассказывает? Почему никто не кричит? И вот в один прекрасный день я вытащил книгу, раскрыл ее, и это свершилось. Я на какой-то момент застыл как вкопанный, похожий на человека, нашедшего на общественной свалке слиток золота. Я положил книгу на стол. Предложения скользили по страницам легко, словно плыли по течению. Вот наконец человек, который не боится выражать свои чувства. Который с виртуозной простотой перемешивает смешное и грустное. Я унес книгу с собой. Лег на кровать и прочел ее. И еще до того, как кончил читать, понял, что появился человек, изменивший представление о литературе».
Читать дальше