— Послушай, малышка, — сказала сестра Мария-Эмильена, сажая меня на юбки, — не надо так плакать. Знаешь, ты можешь облегчить Его страдания.
— Я? Как?
— Каждый раз, как увидишь крест, скажи что-нибудь хорошее. Например, «здравствуйте». Или «я люблю вас», или «я хочу сделать вам приятное».
Это меня успокоило. А еще крестное знамение, которое она мне показала, взмахнув широким рукавом, так что крылья ее чепца затрепетали. Добрая и практичная Мария-Эмильена (которую Жан за тяжелые веки прозвал «сестра Мария Жалюзи») открыла во мне способность лицезреть страдание, убедила в укрепляющем действии повседневных слов, кивков, мельчайших знаков участия. Благодаря ее уловке каждый раз, когда я шла в церковь или в Дом Сестер и передо мной вырастал крест, я, оправившись от первого потрясения, от которого я дрожала, словно щенок при виде палки, осеняла себя крестным знамением, а потом храбро, не менее двадцати секунд подряд, не сводила глаз с израненного, подвешенного тела с раскрытыми ладонями. Бодрясь изо всех сил, я тихо шептала что-нибудь вроде «добрый день, как дела?» или «ну вот, это я, узнаешь меня?».
Шли дни, недели. Это второе явление смерти, как и первое, стало для меня привычным. Не то чтобы мое восприятие ослабло или мои «как дела» утратили теплоту, просто я привыкла. А потом, однажды, в год, когда я приехала в Нару, или на следующий, уже не помню, я стала свидетельницей преступления. Жертвой был поросенок, зверек, который мне очень нравился: с подвижным пятачком, с копытцами, похожими на деревянные сандалии; он напоминал мне целлулоидного пупса: тот же цвет, те же глубоко посаженные глазки. Я была уверена, что он хрюкал от радости при моем появлении, я кормила его чернильными орешками, рассыпая их по полу в его закуте; мы звали его Робинзоном, Жан говорил, что поросячьи души — ровня слоновьим. В то время мы соизмеряли души животных, диких и домашних, и я еще не знала, что Робинзон жил лишь для того, чтобы стать ветчиной, колбасой и сосисками. Его крики раздались утром, когда мы с Жаном завтракали вдвоем на кухне, — и какие крики! — никогда не слышала ничего подобного.
— Что это?
— Робинзон, — сказал Жан, побледнев.
Три секунды спустя мы были уже возле поросячьего закута. Робинзона обступили четверо мужчин с одинаковыми свирепыми гримасами, которые куда-то его тащили. Он вырывался, ему связали ноги и рыльце, его копытца дергались, было очень холодно, и четверо палачей в сбитых набок беретах сильно раскраснелись. Их дыхание плавало перед ними большими клубами. Я и не смогла бы представить себе ненависть как-либо иначе: она вырывалась изо ртов мужчин, словно облако. В двадцати метрах от них, под дубом, прямым и голым, как виселица, лежало опрокинутое корыто, и там стояли женщины в черных фартуках и черных же шляпах, надвинутых на самые глаза, прижав к животу тазик, поджидая и перешучиваясь. Тетя Ева стояла чуть в стороне, повязав шарфом свои баклажанные волосы. Заправляла же всем действом бабуля, державшая в твердой руке свой лорнет, и я подумала, что она точно так же смотрит на цветы, на книги, на своих детей. Робинзона волочили к корыту. Мужчины ругали его, обращаясь к нему то «а», то «эй»:
— Кончишь ты, наконец, упираться, а, слышь ты?
— Эй, хватит над людьми измываться, грязная скотина!
— Ты посмирнее был, когда я тебе еду приносила, — вставила кухарка Жюльена.
Я притаилась в уголке, рядом с Жаном, и вся сцена разворачивалась у меня на глазах: женщины, мужчины, корыто, поросенок. А над всем этим — небо, ледяное и наглухо закрытое, словно металлический колпак. Не в силах выговорить ни слова, я молилась. Неистово. Нет, нет, Господи, умоляю тебя, я не хочу, не хочу, я задыхалась. Жан дал мне руку, я стала умолять его. Останови их, я сделаю все, что ты захочешь, я отдам тебе все, что у меня есть, но только останови их.
— Если бы я мог, но я не могу.
— Почему? Что им Робинзон такого сделал?
— Ничего, он поросенок и больше не может толстеть, вот и все, пошли отсюда.
— Нет, я хочу остаться с ним, может быть… а почему бы нам тоже не закричать, вместе? Они бы испугались, а мы бы тогда…
— И что бы мы сделали?
— Сняли бы веревку, ты сможешь, я знаю. А Робинзон бы убежал, далеко-далеко, в лес, и был бы счастлив.
— Робинзон — поросенок, а не волк. И потом он толстый: посмотри, какой он толстый.
Становилось все жарче, Робинзон исступленно сопротивлялся, по складкам жира пробегали молнии, он наступил на ногу одному мужчине, и тот в ответ стал пинать его в живот, а потом, словно такая месть показалась ему недостаточной, бросил веревку, за которую тащили трое других, и побежал в сарай за вилами. Вернулся, гордясь своей выдумкой, и я увидела, как стальные зубья вонзились Робинзону в зад.
Читать дальше