Умное, энергическое лицо. Если бы хоть чуточку того, что французы называют кокетством, она была бы красавица. Отсутствие всякого жеманства. Мы не видались четыре года, но она просто, как и прежде, поцеловала меня, только покраснела немного. Роскошные в две косы заплетенные волосы; ресницы сделались как будто еще длиннее, еще чернее.
«Вот эта, — размышлял я, глядя на ее сильные, проворные пальцы, — может пачкаться сколько угодно, и грязь к ней не пристанет… Да и стремления, поди, не таковские. Тихая какая-то, загадочная… Об женихе, чай, больше мечтает».
— Что ж, голубчик, — говорила между тем Феоктиста Елеазаровна, — долго ли тебе в ученье-то еще быть? Кончай скорее, помоги тебе Господь, поможешь нам… Стара я, милый, становлюсь, сил уже нет…
— Нет, матушка, никогда уж я не кончу: я давно бросил университет.
Начиналось «сжигание», и, признаюсь, мне сделалось крайне неприятно, что оно началось так скоро; жаль было разрушать идиллию; я располагал повести дело исподволь.
— Что ж так-то?
Она приняла руку, только что перебиравшую мои волосы, и побледнела, словно я объявил ей смертный приговор. Лиза перестала шить и глядела на меня с любопытством.
Делать нечего, надо было начинать.
— Послушай, голубушка, — я взял ее руку и заговорил как можно нежнее, — я затем и пришел к тебе, чтобы поговорить об этом. Выслушай меня спокойно и пойми…
Я произнес длинную, более или менее красноречивую речь, которой здесь в подлиннике приводить не буду, так как она имеет частный семейный интерес и, следовательно, для вашего терпения, «прекрасная читательница», неудобна.
Я ухожу навсегда, и она, Феоктиста Елеазаровна, как добрая, любящая натура, сама скажет, что делаю хорошо. Вот и она призрела меня и Лизу. Делать добро — себя счастливым делать; но посвятить себя одному-двум лицам, в ущерб всему человечеству, — нечестно. Она знает, что расставаться с нею мне нелегко, и не припишет этого черствости…
Должно быть, я говорил очень хорошо. Часы вдруг остановились и перестали настукивать: «Лежи, лежи!» Лиза с раскрасневшимися щеками, блистающими глазами смотрела на меня с сосредоточенным вниманием; по бледным, как-то вдруг осунувшимся щекам Феоктисты Елеазаровны текли обильные слезы… Но не от умиления плакала бедная женщина.
— Ох, знаю я, куда ты метишь, знаю!.. Поветрие уже теперь такое пошло… Только выдумываешь ты всё это, — оживилась вдруг она. — Ну, станешь ты, умная голова, баснями заниматься? Выросли у тебя крылья, летать на свободе хочется; надоела тебе старуха — вот что! Ну что ж? Скатертью дорога. Ох, грехи, грехи мои тяжкие! Только-то у меня и радости и надежды было… Своего-то ведь нет: умер, светик мой; ровесник бы тебе был… Тот не бросил бы, как тряпку какую. И она снова залилась слезами.
— Мама! — тихо проговорила Лиза.
Феоктиста Елеазаровна подняла голову, посмотрела на меня и сразу перестала плакать. Она торопливо вытерла слезы, взяла мою руку и прильнула к ней губами.
— Ах, прости меня, дуру старуху, дорогой мой! Вздор всё это я говорила… Постой, не отнимай! дай душу отвести!.. Родной мой! Не о себе хлопочу: тебя мне жаль… Я ж тебя вспоила, вскормила, души я в тебе не чаяла…
Напрасные усилия не плакать снова…
— Лизанька, поди, родная, приготовь мне постельку. Устала я, измучилась…
Лиза медленно вышла. Феоктиста Елеазаровна подошла на цыпочках к двери, тихонько притворила ее, потом вернулась ко мне и наклонилась к самому лицу, как бы желая заглянуть в душу.
— Я должна тебе сознаться… — начала она. — Подумай о Лизе, милый. У меня было сотни три после покойного, так этого не хватило на ее учение: я долгов наделала… Говорил адвокат в городе, хутор-то продавать будут… Хоть бы насколько годков еще, может быть, хороший человек подыскался, замуж бы выдали… А обо мне ты не беспокойся: это я сгоряча наговорила и то и се, а я еще за молодую постою и всегда могу работу найти, не привыкать стать…
С моей стороны, конечно, — полная непоколебимость, но мне было так невыносимо тяжело на душе, нервы до того расходились, что я готов был разреветься.
— Что ты бледный такой? — обеспокоилась добрая старушка, кладя руку мне на голову. — Голова болит? Измучила я тебя… Ну, прости меня, старую, засни.
Она крестила меня и говорила таким спокойным тоном, что только мое музыкальное ухо могло подметить в нем рыдание.
Я не мог заснуть: нервы и струны. Мерещился летающий дед в лаптях; несколько раз прокричал петух; где-то завыла собака; где-то долгий протяжный стон. Это мать стонет в соседней комнате. Она приходит и доказывает, что я скала. Она вся в белом, как привидение. Нет, это не она: это Лиза в одной рубашке, босая, с накинутым на плечи платком…
Читать дальше