Она упала в обморок…
Я старался помочь ей, как мог и умел; к счастью, скоро она начала приходить в себя. Ее обессиленное, гибкое тело лежало у меня на руках; я осыпал его поцелуями…
Как раз вовремя подъехали наши отставшие спутники, тоже, очевидно, сделавшие привал; и благодаря дружным усилиям больная окончательно оправилась. Ее пожурили за отчаянную скачку, и мы шагом вернулись в город.
Часа через два я уехал из Севастополя.
Выдался серенький, дождливый денек, какие очень редко бывают весной. Я шел к реке. Город еще дремал (это было в городе К.). По пустынным улицам то там, то сям торопливо шнырял лишь рабочий люд, а я смотрел на него любящими глазами и переживал, можно сказать, тысячу жизней. Я переносился с каждым рабочим к месту его тяжелого труда, возвращался с ним домой, видел, как он, желчный, раздражительный, отпускал тумака не умевшей угодить жене; как испуганные гневом отца и слезами матери робко жались в углу голодные ребята; как он, угрюмый и мрачный, сидел несколько минут неподвижно, ни на кого не глядя, ни с кем не заговаривая, и мучился угрызениями совести, а потом вдруг вскакивал, схватывал шапку и почти бегом отправлялся в кабак… Для меня не существовало крыш на домах; все они раскрыли предо мною свое нутро, сверху донизу, и презентовали картину мучений, стонов, вопля, тупого терпения и немого отчаяния… Бесприютно как-то, серо и печально смотрело всё вокруг.
А бесприютно-то и сиротливо было, собственно, у меня на сердце. Отсыревшие на дождливой погоде струны звучали так печально, как рожок на похоронах солдата, и напевали образы, не имевшие никакой точки опоры в действительности. На самом деле дома выглядели не только не печально, но, напротив, были до того приличны, что и не согласились бы обнаружить свое нутро в такую раннюю пору, когда столько непорочных девиц и целомудренных супругов, невинных младенцев и почтенных старцев предавались безмятежному отдыху, видели сны, и когда вследствие этого там царствовал некоторый беспорядок…
Всё это я знал, но не хотел дать себе ясного отчета в своих чувствах. Я был наполнен любовью — и довольно… О «прекрасная читательница»! Как любил я ее , Доминику Павловну! Сколько уловок пускал я в ход, чтобы убедить себя в праве обладать ею, в праве на наслаждение!
Несколько последних дней я провел в лесу, старом сосновом лесу, что за городом. На небольшой лужайке там лежало сломанное бурей дерево; я взбирался на него, усаживался между ветвями и думал, думал. А она всё стояла перед глазами, бледная, в обмороке…
Должно быть, я очень похудел. В моем углу, в подвальном этаже одного большого дома, не было зеркала, да я, впрочем, не гляделся бы в него, но руки сделались очень прозрачными и платье мешковатым.
Я настойчиво силился подольше удержать в воображении ее образ в обмороке, но мне это не всегда удавалось. Она приходила в себя, оглядывалась кругом большими, недоумевающими глазами, потом всматривалась в меня внимательнее и внимательнее, потом вдруг вскакивала с места и убегала, а я долго рыдал… на груди доброй старушки матери.
У меня есть мать, «прекрасная читательница». Конечно, настоящая моя мать — княжна Мери, но я ее не помню. Меня усыновила и воспитала вдова сельского священника Феоктиста Елеазаровна Преображенская (также и моя фамилия). Она живет в маленьком хуторе, в Харьковской губернии. Я никак не мог добиться, каким образом попал к ней и какие отношения связывали ее с княжной Мери. Всякий раз, как об этом заходила речь, Феоктиста Елеазаровна отмалчивалась или заговаривала о другом. Мне известно только, что княжна оставила ей тысячу рублей на мое воспитание и что эти деньги издержаны были до копейки на наем квартиры и плату за мое учение в гимназии. Два года университетской жизни я пробивался уже сам уроками.
Бедная старушка! Она умерла несколько месяцев спустя после нашей последней встречи.
Я посетил ее, по дороге из Севастополя, чтобы заодно сжечь уж и этот корабль…
Маленький, весь потонувший в зелени домик, с ветхой соломенной крышей. Он мне напоминает хату Печерицы, только уютнее, больше. В одной половине — кухня, в другой, через сени, — две комнаты. Всегда тщательно вымытый накрашенный пол, чистые коленкоровые занавески на окнах, белые, с голубою бахромкою, горшки с цветами на каждом подоконнике, цветы перед зеркалом на столике, вышитая подушка на жестком клеенчатом диване — всё это обнаруживало присутствие «заботливой женской руки». То не была рука Феоктисты Елеазаровны, всегда занятой или шитьем, или по хозяйству; моей доброй матери некогда, да и невдомек так было устроить «залу». Она заботилась только о том, чтобы всё было опрятно, чтоб ярко горели золоченые рамки икон, что в переднем углу, чтобы подлить масла в лампадку и зажечь в праздник или воскресенье; а висит ли, например, на стене «Эмма» — ей было всё равно. Очень может быть, она и не знала, что на чердаке, между всяким хламом, у нее имеется «Эмма»; а между тем «Эмма» красовалась в простенке, между окнами, и не только «Эмма», но и «Das Feuег»… «Эмма» и «Das Feuer» — девицы, чрезвычайно популярные на юге России: их изображения, вместе с гусаром, опирающимся на саблю, имеются почти на всяком постоялом дворе.
Читать дальше