– …благостоянии Святых Божиих Церквей и соединении всех Господу помолимся!
– Господи, помилуй! – откликнулся хор.
Но отчего так хорошо и покойно стало на душе? Не далее как нынче ночью одолевала тревога – и за всю Россию, прогневившее Бога горькое Отечество, и за близких, чему подтверждением был страшный в своем правдоподобии сон. И утром словно последним взглядом всматривался в темную снежную даль, и, будто навсегда прощаясь, с высокого берега Покши ловил доносящийся из дальнего мрака и едва слышный благовест сангарского колокола. Уврачевала душу молитва. Мятутся народы, бушует море житейское, падают престолы – алтари же стояли и стоять будут до звука трубы и второго пришествия. Вот, Господи, весь я пред Тобой. Не смею прекословить Тебе. Что Ты дашь, то и будет. За радостную чашу и за чашу скорбную равно благодарю Тебя. Ей, Господи, подлинно нет во мне лукавства – как в Нафанаиле, которого встретил Ты при Иордане, где крестил Иоанн. Тебе открытый, Тебе поклоняющийся и Тебе славу воссылающий – Отцу и Сыну и Святому Духу, я лишь о том прошу Тебя, чтобы Ты укрепил меня и дал мне силы верно держаться пути Твоего. О Великом Господине и Отце нашем Святейшем Патриархе Тихоне… С особенным чувством и со всей силой. О, наказание! И в «отце», и в «патриархе», и в «Тихоне» «е» проваливается, я слышу. И Григорий Федорович взглянул изумленно. Ти-хо-оне-е… Как будто мой голос от меня совершенно не зависит. Ах, Колька-подлец. Выгнать из храма и на порог не пускать…. о всем причте и людех Господу помолимся.
Нынешним летом за трое суток из Пензы в заплеванном поезде добравшись до Москвы, по приезде тотчас направился на Троицкое подворье, к Святейшему, дабы лично от него получить архипастырский ответ на мучительный для всех клириков града Сотникова и ближних сельских приходов вопрос: как жить и как служить дальше. Робел ужасно, несмотря на его давнюю дружбу с папой и его неоднократно выраженную любовь ко всему нашему семейству. Меня к нему в сад отвели, где в одиночестве он сидел на скамейке. Не поднимаясь, он меня благословил. Руки, однако, целовать не дал, а возложил ее мне на голову, сказав при этом коротко и как бы недовольно: «Ладно. Садись». Я сел осторожно. В саду этом я никогда не бывал и горько поразился его запустенью. Траву что ли не могут скосить монахи? И сухие сучья у яблонь спилить? «Сад, сад… – словно в ответ мне вздохнул Патриарх. – Что сад! Лавру вот закрыли, слыхал?» Я кивнул: «Читал в газетке». – «Сначала преподобному советскую ревизию учинили, а теперь…» Сквозь густую листву старой сливы солнечные лучи падали на его лицо, опечалившее меня своей болезненной бледностью. Он был в надвинутой на лоб черной скуфейке и сером подряснике, четыре пуговицы на ближнем ко мне обшлаге которого оказались разного цвета: три коричневые и одна почему-то зеленая. «Живых казнят, усопших покоя лишают. Я таких, как они, – кивнул он в сторону Самотеки, откуда доносилось громыхание конки, – за всю мою жизнь не встречал. Да и то правда, – вдруг засмеялся Святейший, – где бы я, к примеру, мог их вождя, их Ленина раньше встретить?» – «Вам уехать надо, – вдруг вырвалось у меня. – Из России уехать. Совсем». – «Уехать? – как бы размышляя, откликнулся Патриарх. – Хорошо бы… В Америке, я думаю, меня по старой памяти примут с любовью. И в Париже владыка Евлогий не даст помереть с голоду. Поехал бы, ей-богу, поехал, а они, – тут он снова кивнул в сторону Самотеки, – мне бы дорожку скатертью постлали. Бежал-де подлец Тихон страха ради иудейска. Но и через это можно было бы переступить, и, как ты сказал, Россию навсегда покинуть. Нашлись бы добрые люди, и меня, старика, отсюда бы тихонечко вывезли». Он снял скуфейку, пригладил и без того ровно лежащие редкие седые волосы и снова надел ее. Еще раз громыхнуло вдалеке, но это, похоже, собиралась гроза. Небо потемнело. «А вся закавыка, милый мой, в том, что Христос не велит. Он Крест и Голгофу принял – вот и мы за Ним вслед. Так и отцу своему передай… и всем». Оперевшись на мое плечо, он медленно, с усилием встал со скамейки. «Ноги стонут, ноги плачут, ноги отдыха хотят, – с мягкой усмешкой промолвил Святейший. – Письмо Калинину теперь писать пойду. А то совсем загрызут меня две шавки – Галкин и Шпицберг».
И тогда, покидая подворье, и сейчас, с орарем в поднятой правой руке стоя на солее храма, о. Петр ощущал радостную готовность бестрепетно перенести любые испытания.
– О спасении державы Российской и утолении в ней раздоров и нестроений Господу помолимся…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу