— Мой сын, мой сын!
— Вы никогда не говорили ему всю правду, все, что вы думали? Вы хотели, чтобы Родриго сам все понял? — спросил Икска Сьенфуэгос.
— Да, я так хотела
потому что не могла мельчить, опошлять все то, что составляло мой мир, вы понимаете? (в моем мире и без того уже измельчало все, что можно потрогать и измерить, и я не могла еще больше принижать его, вытаскивая на свет то, что я думаю, ведь прежде отношения были ясны без слов, ведь все, во что верили в нашем доме, все, что считали правильным мои родители, братья и я, разумелось само собой, и нам не приходилось оправдываться, просить прощения за то, что мы делали и чувствовали, за нашу семейную жизнь и наше положение — то и другое оправдывалось самим порядком вещей, и так должно было быть и теперь, только теперь у меня была вульгарная работа, вульгарная квартира, вульгарная одежда; я не могла допустить, чтобы эта вульгарность распространилась на мою душу, на мои слова и на жизнь, которую я передам сыну), но его отчужденность заставила меня снова искать Гервасио, однако, подобно тому, как Родриго заставил меня увидеть, что я уже не та, что раньше, он заставил меня увидеть другим и Гервасио, и у меня изгладилось все, что я поддерживала в себе до сих пор, — обида, еще теплившееся воспоминание о его теле, комплекс отца-сына, неудовлетворенная потребность разделить с ним смерть, с тем, чтобы он разделил со мной роды, и таким образом соединиться с ним в смерти и родах, в родах и смерти, и теперь, в часы, которые поглощала моя серая и однообразная работа, не доставлявшая никакого удовлетворения, — ведь работа может быть такой же праздничной, как праздность, но это не такая работа, сеньор Сьенфуэгос, она лишена всякой радости, всякого интереса, — я научилась упрекать Гервасио в другом, в том, что не имело никакого отношения к нашей истории, к нашим совокуплениям и к их плоду, а касалось только новой жизни, нового города, который рос вокруг меня, и новых людей, тех, которые заняли покинутые места, и из этой превратной действительности (из этого окружения, чуждого всему нашему опыту и нашему личному искусу в любви, смерти, жизни, зачатии) вышел новый Гервасио, которого я была вправе упрекать, а этот новый образ определил судьбу, которую я предназначала Родриго: другое, настоящее, то, о чем я только что говорила (мою подлинную жизнь), засосала обыденность, и мне пришлось измышлять новые мотивы и новые отношения, и это я понимаю только теперь, когда я уже одинока (но нет, не одиночество заставляет меня отдать себе в этом отчет и не приближение смерти, а что-то другое), и я вам так и говорю. К этому времени уже прошло десять лет с момента смерти Гервасио, и я опять стала сравнивать мою внешность с той, какая у меня была в те дни. Я брала фотографию мужа (она висела у изголовья моей ледяной постели, в которой прошло мое вдовство, потому что рано или поздно перестаешь быть вдовой, перестаешь вспоминать, что в свое время нечто вторглось в твою плоть с такой беззастенчивостью и с такой напряженной силой, но, если говорить о Гервасио, в то же время и с деликатностью, на которую не всякий способен: он был добр, теперь, хоть и слишком поздно, я это понимаю, добр и великодушен, а такие качества от нас ускользают, потому что мы все усложняем и не хотим принимать вещи такими, как они есть, какими были изначально и какими должны неизменно оставаться, достойные самого бережного внимания, которое им может обеспечить только одно: доброта, великодушие) и, подойдя с ней к зеркалу, поднимала ее на уровень моего лица и думала, что теперь я выгляжу его матерью, и укоряла его словами, которые исходили не от меня, а от моей безрадостной работы, от города и новых людей, от всего, что омрачало мне душу Умер ли ты или пропал без вести, ты навсегда остался таким, как был: тридцатилетний мечтатель, ринувшийся в битву во имя высоких идеалов, ты уже не станешь никем иным, а разве ты не понимаешь, Гервасио, что мужчина не может следовать своему призванию, когда он должен кормить жену и ребенка? Мечтатель, мечтатель, расстрелянный в тюрьме, сегодня, десять лет спустя, ты мог бы быть богатым (и я опускала руку и вспоминала нуворишей, приходивших в магазин покупать обстановку для новых домов в новых районах, где селились все те, кто не умер в тюрьме Белен, те, кто нахлынули бесстыдной толпой, и, те, кто сумели приспособиться к новым временам), и ты, Гервасио, не имел права ставить себя под удар; ты должен был беречь себя, как все эти люди, которые теперь стали богатыми и влиятельными. Ты не подумал ни обо мне, ни о твоем сыне; ты оставил меня сохнуть в одиночестве; я хотела бы простить тебя, Гервасио, но не могу, ты не дал мне ни любви, ни того немногого, что необходимо, чтобы жить в довольстве. Но я добьюсь (это была ложь, это была ложь, родившаяся из моего упрека, и я знаю это теперь, когда уже поздно, скажите же бедному мальчику, скажите ему, пока не стало слишком поздно и для него, что в этой стране нет ни побед, ни поражений, что люди проходят по этой земле, не оставляя следа, что все здесь были и будут призраками, все помимо своей воли еще до рождения обречены на это, потому что, в сущности, Мексика живет лишь призрачной жизнью, и лишь непрерывные, не имеющие исхода битвы призраков скрываются за той возней в пыли, в которой гибнут наши индивидуальности; скажите это ему), чтобы твой сын победил, как побеждают здесь. Я согну его в бараний рог, но заставлю сделать карьеру, научу заискивать перед власть имущими и угождать им, чтобы его не поставили к стенке, как тебя, и чтобы он сумел обеспечить нормальную жизнь женщине, которую выберет, и присутствовал при появлении на свет своего сына…
Читать дальше