Роблес подошел к полированному письменному столу и взял из шкатулки черного дерева гаванскую сигару.
— Мой двоюродный брат рано умер. Его приказал расстрелять Уэрта. Иногда я себя спрашиваю, что из него вышло бы, если бы он уцелел.
Устремив взгляд на бледные контуры Аламеды, Икска Сьенфуэгос проговорил:
— Мы все задаемся вопросом: что делали бы теперь так называемые чистые революционеры? Что делали бы сегодня Флорес Магон, Фелипе Ангелес, Акилес Сердан?
— Возможно, были бы плохо оплачиваемыми и пришибленными учителями, — пробормотал Роблес, вертя во рту ароматную сигару. — Одно дело сознавать несправедливость, другое — взяться за строительство, а это единственный эффективный способ покончить с несправедливостью. Мне выпало счастье сначала воевать, а потом строить. Хотя, кто знает… Мы хотим создать капиталистическую экономику и в то же время применять законодательство, охраняющее права рабочего класса. Вот вам чистая правда: чтобы иметь капитал, надо заплатить за него человеческими жизнями, как мы платили жизнями детей, умерших в красильнях Рио-Бланко, и только после этого можно издавать рабочие законы. — Сьенфуэгос остановил взгляд на красновато-фиолетовом куполе Дворца изящных искусств и тут же прикрыл глаза, как бы приглашая Роблеса продолжать. Банкир с толстой сигарой в зубах сел и подтянул рукава рубашки. — В десять лет меня отдали в служки священнику маленькой церкви в Морелии. Он научил меня писать и прислуживать во время мессы. Вначале родители навещали меня, да и я ходил обедать в хижину у ручья. Но потом я почти никогда не выходил из Морелии. Отец умер от дифтерита, а братьям было не до меня. Позднее мне рассказали, что мою мать заарканили, а когда мой старший брат, столяр, решил отомстить за нее, его забрали в солдаты, и остальные уже не хорохорились. Обрабатывали парцеллу и помалкивали. Не думайте, что из-за этого мне захотелось расквитаться с кем следует, — тогда я еще ничего не понимал,
«как луна показывается, так ты у меня спишь на ходу»
«чтобы хорошо взошел маис»
«мне по душе, отец, работать здесь, в столярной, и чувствовать себя вольным человеком»
«вы бы знали, что вы не одиноки»
а если бы и понимал, из-за этого не пошел бы в революцию. Революция наступила, как наступает день или ночь, как начинается дождь или подводит живот от голода. Надо вставать или ложиться. Или мокнуть, или есть. Вот так. Я понятия не имел, почему она вспыхнула, но уж раз она вспыхнула, надо было брать быка за рога. А уж потом некоторые, в том числе и я, нашли себе оправдания.
— Другие их не нашли, а как раз они знали, что к чему… — прервал его Сьенфуэгос.
— Правильно. Но это другой разговор. Эти всегда знают, что к чему, только от этого им никакого проку.
— Вы сами были из этих…
— Как маис, который был зерном, прежде чем выйти в трубку. Но когда он вышел в трубку, он уже не зерно.
Слово «эти» вертелось в голове у Сьенфуэгоса, пока он смотрел на Роблеса, с сосредоточенным видом посасывающего сигару. Кто были «эти»? Насколько ясно Роблес это понимал, в какой мере он оставался одним из «этих», таким же, как «эти», столь же безымянным, как они? Нить его мыслей прервал слегка певучий голос банкира:
— Священник мне говорил, что, когда я хорошенько выучу латынь, он отправит меня в семинарию, потому что все мальчики, которых он рекомендовал, знали латынь и со временем становились епископами. Когда мне исполнилось четырнадцать лет, я уже понаторел в этой премудрости и, должно быть, был очень симпатичный мальчуган, потому что мне охотно подавали, когда я ходил с кружкой. — Роблес усмехнулся и окутал себя густым дымом сигары. — У меня были товарищи, но многие из них подались на Север, чтобы примкнуть к Мадеро, а другие на Юг, к Сапате. Священник частенько толковал о событиях и очень обрадовался, когда в Мехико взял верх Уэрта. А я только ждал пресловутого поступления в семинарию. Да… ждал
— Это маленький индеец, кроткий и послушный, который рано понял, какое расстояние отделяет его от лучших людей, нашел себе местечко в мудро устроенном мире и всю жизнь будет служить богу и обществу в качестве ризничего. Даже после того, как я, увы, покину моих прихожан и им пришлют нового пастыря, он день-деньской будет протирать чаши и мрамор, всецело поглощенный своим делом и чуждый соблазнов, довольствуясь немногими друзьями и все мечтая, бедняжка, поступить в семинарию
до того дня, когда мне довелось прислуживать в соборе при посвящении послушниц в монахини. Если бы вы видели эти фарфоровые личики на фоне черных чепцов! Наверное, ни одной не было больше восемнадцати лет. Никогда до этого я не видел таких девушек. И когда я подумал о том, что они навсегда хоронят себя, во мне все перевернулось. Мне хотелось, Сьенфуэгос, подбежать к ним, расцеловать их и попросить у них прощения за что-то, в чем я виноват перед ними, и — главное — за все то, в чем виноват не я. Кажется, мне хотелось даже что-то принести им в дар, я и сам толком не знал что, может быть, свою любовь? Пахло как в склепе, и, наверное, от этого так отчетливо слышалось шуршание монашеских одеяний о каменные плиты нефа. Вы ведь знаете, что значат такие вещи или, вернее, такие моменты, когда человек начинает понимать. Сознавать, что он может действовать. Поэтому, когда священник взял меня с собой в асьенду его семьи, неких Самакона, поблизости от Уруапана, я уже не был прежним тихоней.
Читать дальше