Няня вступает в кадр и одергивает братовы штаны. Но те не разглаживаются. Что там у тебя в кармане? Хельмут трусливо поглядывает на маму и вытаскивает солдатика, которого тайком взял с собой. Мама строго говорит:
— Только, пожалуйста, не реви! Ты же не хочешь получиться на фотографии с заплаканными глазами?
Наконец раздается щелчок фотоаппарата.
У Хельмута есть свой собственный маленький Бергхоф, а вот весь альпийский ландшафт нужно самому придумывать. Там, на балконе, у Хельмута расставлены фигурки государственных деятелей, которые любуются нарисованной панорамой Альп. Его Бергхоф похож на кукольный домик, только для мальчиков, в нем пластилиновые человечки проводят военные и другие совещания. Брат очень гордится своим Бергхофом и однажды по-настоящему расстроился, когда от балкона откололся кусочек. А виноват был мальчик, с которым Хельмуту велели играть, хотя у него не было ни малейшего желания. Но мама настояла: если люди оказывают нам радушный прием, нужно с почтением относиться и к их детям, даже если этот мальчик не слишком приветлив. Ходит в форме гитлерюгендовца — вот и воображает, что он тут главный, и постоянно пытается нами командовать, хотя и говорить-то правильно не научился — его баварский выговор вообще не понять, кроме нескольких ругательств, которые он выкрикивает, чтобы нас напугать, — «негодяй», «дерьмо». Точь-в-точь как его отец, рейхсмаршал с красным лицом, который, не стесняясь, рыгает и ужасно сопит.
Вечером мама опять уезжает, в Дрезден, на отдых. Мы думали, что будем вместе, но она только привезла нас сюда, чтобы пристроить этим людям. Грустно смотрим, как мама собирает свой чемодан. Она обещает звонить. И папа тоже, разумеется. Каждый вечер. А нам нельзя поехать в Дрезден? Нет, санаторий только для взрослых.
Обозреваю местность — провожу пальцем вдоль границ отдельных участков. Передо мной обычная карта, с общепринятой системой обозначений, крестиками отмечены противотанковые ежи. Указательный блуждает в воздухе и время от времени опускается; эти извилистые линии изображают лежневую дорогу, многие бревна проломлены; палец скользит вдоль пунктирной линии: данный район находится под особым наблюдением, вот здесь, около позиций, совсем с краю, с наступлением темноты район представляет собой опасную зону; здесь надо работать, затаившись в укрытии, и лишь предварительно опросив разведчиков, можно будет двинуться дальше, навстречу неизвестности; я знаток тени, но здесь тирания света, и следует остерегаться блуждающих, прощупывающих лучей прожекторов. Растопыриваю пальцы, и на большую часть карты ложится тень, потом моя ладонь. Весь район, прикрытый ладонью, начинен потайными микрофонами, благодаря чему я смог составить его акустическую карту.
Пора заняться расшифровкой темных мест — скоплений треугольников, широко разбросанных кругов. Записанные мной звуки не всегда удается опознать: плач или одышка — качество сильно страдает по причине высокого уровня громкости, иногда совершенно немыслимого. При классификации звуков постепенно выявляется некоторая закономерность. Ночью, к примеру, согласные звучат на поле сражения крайне редко. Значит, сосредоточимся на гласных. Здесь высокая плотность «А», целый кусок между большим пальцем и безымянным — агонии, судороги мышц и сухожилий. Вот тут, в непосредственной близости к линии противника (временная штриховка мне в помощь), звуки жидкие, даже не слова, а обрывки слов вперемешку со стонами: раненый зовет на помощь или пытается напоследок пробормотать молитву, хотя бы отдельные слова, какие помнит. Теперь сюда, подальше от окопов, в которых уже не раздаются слова, — противник внезапно атаковал с фланга, тут уж посыпалась словесная труха, слова, в порошок истолченные болью, в условиях невероятной шумовой нагрузки. Потом, перед самым угасанием источника звука, на всем охваченном мною участке не раздается ничего внятного, что, вполне вероятно, связано с ухудшением слуха, снижением самоконтроля: не слышащий себя молчит.
Я стал вором, я ворую голоса, бросаю людей, уже безгласных, и распоряжаюсь их последними звуками по собственному усмотрению: записываю, отрываю частицы от любого голоса и, никого не спросив, пускаю в дело, даже после смерти обладателя голоса. Я ворую голоса. Я могу прокрутить ничего не подозревающим слушателям запись голосов мертвых людей и выдать их за голоса живых. На моих пленках законсервировано то, что я украл. Я залезаю в душу раненого, а он об этом и не догадывается, я могу извлечь что-то из глубин его души и присвоить себе все, вплоть до последнего, таинственного вздоха, того, с которым умирающий испускает дух.
Читать дальше