Бродил я долго, до самых сумерек. В гостиницу возвращался темным городом.
Вхожу, спрашиваю ключ. Отвечают:
— К вам подселили человека.
— Мужчину?
— А вы бы кого хотели? Странный вопрос. Как будто я Боб Моисеев! Патрисию Каас, разумеется!
Поднимаюсь, толкаю дверь.
За столом сидит долговязый молодой человек. Ноги теряются под моей тумбочкой. Волосы в состоянии публичной манифестации, иные сосульки болтаются до плеч. Усердно наминает кильку в томате. Запивает водкой.
— Соседу, — воскликает, — привет! Меня Геной зовут.
Я здороваюсь. И откуда ты только взялся на мою голову! Гена…
— У тебя хлеб есть? — спрашивает.
— Даже колбаса, — говорю, — "таллинская".
Спотыкаясь о его ноги, лезу в тумбочку.
— Эх! — воодушевляется Гена. — Не тронь, кочумал я болоте!
Водка уже разбулькана по стаканам. Светлее они от этого не становятся. Выпиваем.
— Тут, — говорю, — мои бумаги лежали…
— Да вон они, на подоконнике, — отвечает Гена. — А ты, я извиняюсь, кто?
— В каком смысле? — спрашиваю.
— Ну, работаешь кем?
— Журналистом, в газете.
— Старик! Серьезно?!
— А что тут особенного?
— Да я же тоже когда-то халтурил! Писал для центральных изданий. Коротич даже брал. Знаешь Коротича?
— Не довелось как-то…
— Так я тебя мигом познакомлю! Мигом! Но, между нами говоря, такой мудак!.. Грубо говоря, еврей. Я как узнал — все, не смог писать. А темы были, были темы…
Он налил новую порцию. Хлопнули. Душа приятно присмирела. Тело облеклось в какую-то теплую оболочку.
— Так ты, значит, в газете, — задумчиво произнес Гена. — А я — завязал. Говно это все. Вся эта блядская журналистика. Я теперь, старик, знаешь, кино снимаю. В Польше был.
— Какая тут связь?
— Странный ты. Никакой, разумеется. Но что ж мне, скрывать, что ли, что я в Польше был?
— Ты, — говорю, — лучше про кино расскажи.
Гена вздохнул.
— Снимаю, старик, эротику в основном. Но — историческую. В этом — главная фишка. И раз уж ты на принцип… — он наклонился поближе, — с моей трактовкой екатерининской эпохи согласен сам академик Лихачев.
— Что еще за трактовка?
— Как тебе сказать… В общем, плохо ее трахали, Екатерину. Поэтому ее мучила ностальгия. И об России она, паскуда, не пеклась. У меня в фильме это все очень наглядно: она лежит в будуаре, рядом — Потемкин с Зубовым. Все голые. Кадр затуманивается — и сразу пошли воспоминания о Гессене. Она еще писюха. Мутер, фатер… За кадром — голос Потемкина: Сибирью, бля, будет прирастать Россия. Зубов ворочается. А ей хули? В жопе ж детство играет… Как говорится, Дойчланд, Дойчланд, юбер аллес! Ущучил?
— Да, — говорю, — ситуация тупиковая.
— Не то слово, старик, не то слово… Согласись, — забормотал он, — отвратительное свойство трезвости — длиться. Я хотел бы сидеть на пороге своего дома и видеть, как мимо пронесут труп…
— Кого? Екатерины?
— Не рюхаешь ты, старик, — усмехнулся Гена уже совсем пьяно. — От меня Марина ушла, я здесь проездом… Ушла, сука, бросила…
— Быть не может, — зачем-то вставил я.
— Как я их всех ненавижу. Дай лапу, старик. Один ты меня понимаешь.
Он почти рухнул на меня. Я с трудом удержал напор его обмякшего тела. Какими-то фигурными галсами подобрался с ним к его койке. И скинул с себя это непредвиденное бремя.
Через пару минут раздался недюжинный храп.
Я умылся и лег в постель. За стеной кавказские парни решали, кому идти на охоту за девочками. Выпало какому-то Агасу. Все почему-то этому страшно обрадовались. В том числе и сам Агас. Я слушал глухой соседский хохот, храп Гены, снимающего обнаженную правду истории, и страдал от предчувствия бессонницы. Но, слава Богу, в ту ночь эта дама меня не посетила.
Пробудился я ранним утром. За стенкой было тихо. Гена дрыхнул, широко раскрыв рот. Волосы его металлически блестели. Комнату пронизывали шелковые нитки сквозняка. Бумажные кандидаты мерзли на подоконнике. Я без энтузиазма переложил их на стол и начал расправу над их грамматикой. Сдалась она на удивление быстро. Гена даже не успел проснуться.
В полигрфиздате меня авансом похвалили. На сей раз обошлось без упоминаний о лютых врагах турецкого султана. Хорошая, думаю, примета. Непонятно только — к чему?..
В общем, домой я вернулся засветло. Не устоял — ломанул в редакцию. Там наткнулся на Пашку: в лице — итальянская небритость и траур озабоченности. На выдохе — густой чесночный запах.
— Здорово, — говорю. — Ты мрачен, как средневековье. Что-то стряслось?
Читать дальше