Час или полтора света у него в запасе – негусто, и потому он смотрит то, что можно увидеть, и читает, что можно читать. Видит он штук пять крестов, наклоненных так, что вот-вот упадут, и остальные штук пятнадцать, которые уже упали – кто на восток головой, кто на запад. Фамилии те же: Трубниковы… Ярыгины… Грушковы… их бы и не разобрать, если не знать; но он знает и читает легко, видит, где фамилии недостает трех букв, где пяти, а где и вовсе вместо слова остался один-единственный слог. Дерево изъедено: сплошная труха от дождей, ветра и червя. Особенно не повезло Королям – они были в середине кладбища, где терновник уже напрочь вытеснен ширящейся лысиной ковыля и степной полыни, где кресты распались и легли под ветром, как изъеденные палки: одна большая и две малых рядом. Запустение полнейшее. Толщина изъеденных, распавшихся крестов щемяще мала, жалка, и только кой-где болтающаяся на палке жестяная табличка с двумя-тремя сохранившимися буквами говорит знающему, что здесь лежат Короли.
Граница между Королями и Грушковыми условная – опять же только знающий знает. Впрочем, оградок и отделенности здесь никогда не было, все лежат вместе, если же и есть какая-то отобранность фамильной тесноты, то лишь по той и естественной причине, что муж хотел лежать поближе к жене, а сама она ближе к детям, а маленького Сережу, привезенного из города и здесь умершего, совестно было приткнуть с краю, почему и положили меж дедом и его старухой…
Обломив терновник, приезжий человек меланхолично грыз его тонкую веточку. Остаточный хмель действовал, но не сбивал: приезжий брел, пересекая лысину ковыля и затем возвращаясь вновь к темной зелени, он брел и так, и этак, и наугад, и по давней памяти, однако же не заходя на одно-единственное место – в верхний левый угол кладбища. Умудряясь удерживать в голове сложную вязь своих случайных шагов, угол он обходил. Там его прямые предки. Туда он подойдет позже: и, если стемнеет, он и в темноте увидит, что надо увидеть.
Пока же он смотрит их всех – и как же далеко уходит и тянется цепь имен, и как недалека конкретная память: редкий человек сможет указать могилу своего прадеда, даже и деда не всякий укажет. У горных народов каменные склепы указывают иногда столь далекого предка, что разводи руками, горцы могут похвастать – равнинники никогда; и стало быть, ему, равниннику, еще и очень повезло, если он знает и имеет хоть это средоточие, пусть безымянное, – для него это не живет, но еще живо длится, чтобы в детях уже утратиться.
Он переходит наконец к своим, в верхний угол кладбищенского тернового прямоугольника, где кресты тоже, конечно, вповалку и где самое раннее из спаренных чисел (он поискал такое) случайно оказывается датой отмены крепостного права:
1861 – …;
кто это был и когда умер – стерто и неизвестно, известно, когда родился. И то немало. Из прямых родичей, находится и такой, кто имеет только последнюю дату, дату смерти:
… – 1942;
впрочем, он сумел сохранить имя: Глеб. А логика все чего-то хотела, все чего-то искала – и нашла. Был здесь совсем уж удивительный павший крест, не крест, а то, что осталось, три чурочки, которые, тлея, так и лежали рядом. Ни имени. Ни дат. На жестяном листочке сохранилось нестертым только длящееся тире, выглядело так:
… – …
и больше ничего; сама вечность.
Солнце садится; напоследок ало-, даже и страстно-красный луч шарит по горе с гребешком. Кладбище залито розовостью, и приезжий понимает, что сейчас станет темно, – здесь темнеет стремительно, в минуту. Он спохватывается. Вскакивает на ноги (и испуг, и упрек: ему ведь долгонько идти к поезду), вскакивает, но тут же и садится, цепляясь за мысль: когда еще он увидит закат и ночь здесь – да никогда!.. Кстати вспоминается, что есть же бутылочка вчерашняя, которую он уже прихватил в развалинах и которая скрасит ему ночлег: не замерзнет. Откупорив бутылку, он делает два-три обжигающих глотка. Закуривает. И когда докуривает, на самых последних затяжках, солнца уже нет.
Он еще выпивает, а вот и удар хмеля сотрясает его изнутри: волна прокатывается до самых пальцев ног, отражается и мчит по телу вверх, вот она снова здесь – у сердца. Темно. Ночь. Звезды зажглись – именно это, ночь и звезды, они тоже видели. Тут уж сомнений нет, это не менялось. И он может смело сказать, что вот сейчас, в ночной темноте, он по ощущениям полностью с ними совпадает: все же нашел.
Он полулежит: земля теплая. И тут новый удар сотрясает его; хмель его пересилил. Он переждал, но за ударом последовал новый удар, – вслушиваясь в себя, как бы чего не выкинуть (и здесь с оглядкой), приезжий человек перетирает в руках пахучий кустик полыни. Потом вдруг встает и кричит в ночь: «Э-э-эй!» – безадресно кричит, а когда в мертвой тишине голос его стихает, он валится на землю, вжав лицо в мяту, обернувшись то ли к земле, то ли к кладбищу, то ли еще к кому, пока мысль, не осиленная хмелем, не подсказывает ему, что и тут ему не удалось избежать некоего повторения, что все это обыденность тоски и заигрывание с вечностью.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу