Никто и не помышлял тогда, что случившееся с Ташкентом повторится и здесь, только еще более страшно и трагически.
Все было необыкновенно для меня в те апрельские весенние дни, удручало лишь полное отсутствие связи с домом, с отцом, с сыном. Мы жили в скромненьком двухэтажном пансионате в пригороде растянутого четырнадцатимиллионного города. Комнаты в пансионате были узенькие, наглухо задраенные жалюзи от слепящего солнца и москитов; практически мы были отрезаны от города, находившегося на расстоянии пятнадцати — двадцати километров.
Возвращались из блестящего, нарядного центра на свою окраину в мрачном неухоженном метрополитене, где попадались воришки, бродяги, одурманенные наркотическими листьями коки, приставучие, нудно клянчившие у нас песо. Видно, они полагали, что мы богатые американцы, а не скромные советские писатели.
Зато каждое утро наступало, как праздник,— ты просыпался от лучей солнца, пробивающихся в отверстия жалюзи, как бы заново рожденный, в предвкушении счастья, новизны, необыкновенности всего, что ослепляло глаза. Я отдергивал жалюзи — темную прохладную комнату наполняла синева, входил еще прохладный, очень чистый, с каким-то льдистым привкусом воздух, открывались оранжевые горы; старик во дворе кормил собак и разговаривал с ними, хохотали рослые американские школьники-акселераты, приехавшие сюда на экскурсию и жившие по традиции в этом пансионате. Да, молодость и ожидание были разлиты в небе, и невысокой, цвета апельсиновой корки горе, в голосах, произносящих английские, испанские и индейские слова.
Вечера же были темны, неуютны. Все мы скучивались у маленького цветного телевизора, показывавшего из вечера в вечер бесконечный детектив с нудным главным героем, незадачливым насильником, которого уныло преследовали такие же незадачливые сыщики и полицейские.
Детектив раздражал, я выходил из холла, из двора пансионата; пахло неожиданно очень знакомым запахом российской деревни, навозом, свежеразмытой землей. Так же побрехивали собаки и только ночь, чернильная, беспросветная, да мощный звук каких-то латиноамериканских цикад говорили о том, что мы на другом континенте. Гулять здесь по ночам не рекомендовалось. Я возвращался в комнату, где ярко светил экран телевизора, маньяк-насильник преследовал жертву, потом ненадолго вступала реклама на манер американо-европейской, потом снова тянулся бесконечный детектив.
Мы расходились по своим комнатам — узеньким каморкам, включался боковой свет, дневное тепло еще не уходило; рождалось чувство отдаленности от всех, отдельности, затерянности в какой-то всеобщей, всемирной тьме.
Мне приснилось, что отец и его жена уехали куда-то в санаторий, что отец пошел на лыжах, что его не предупредили, что погода изменится и будет снежная буря, и он попал в эту снежную бурю, и я все звоню в этот санаторий, и мне не дают ответа, но обтекаемо-успокаивающие слова только все больше настораживают — случилось самое плохое…
В Москве можно было бы наутро позвонить и узнать, убедиться, что отец жив-здоров, а значит, сон — просто прихоть этой странной подкорки, но здесь другой континент — не докричишься, не услышишь, связи нет, и сновидение рождает тревогу, убивает новизну, праздник.
Сверкающее моподое утро застало меня разбитым. Конечно, у этих моих предчувствий была основа — отца я оставил больным, а все, что ожидалось с таким нетерпением здесь — поездка в горы, на Макчу-Пикчу,— все уже виденное и то, что предстояло увидеть, показалось ярким, но мимолетным эпизодом. Захотелось назад, домой.
Мы летели в Москву около суток через Кубу, и первое, что я сделал в Шереметьеве, пройдя соответствующие досмотры,— побежал к автомату, набрал номер, с бьющимся сердцем в оцепенении прождал несколько секунд, несколько мерно плывущих равнодушных гудков, пока не услышал родной сонный голос отца.
Это был май семьдесят девятого года. Еще полтора месяца до того, как один из моих снов стал конечной и бесповоротной явью.
Но оттянем хотя бы на бумаге этот час.
Ялта семьдесят седьмого года. Там отец и Г. В. работают над Линнеем. Вот две записи из дневника.
«Не могу из-за мути в глазах (катаракта) читать и упорядочить прочитанное.
Но довольно, сегодня за дело возьмемся, хоть и устали глаза без хрусталика, глядящие без толку на бумагу с увеличением +14. Итак, будем работать, пока они хоть немного могут видеть бумагу. Впрочем, я привык, и рука как бы сама видит.
Читать дальше