Недавно я был в Машковом переулке — по-нынешнему на улице Чаплыгина. Заходил в издательство, что на Чистых прудах, потом свернул в Харитоньевский. Еще двести метров — и мой дом. Не хотел а потянуло.,.
Уж много лет я не приходил сюда.
Вошел в подъезд. Там долгие годы висела железная доска с фамилиями ответственных квартиросъемщиков. Многих из квартиросъемщиков давно не было в живых, иные переехали, а доска все висела, то ли по инерции домоуправления, то ли из уважения к тем, кто здесь жил. Увидел я и нашу фамилию напротив номера «19». Мраморным маршем парадной лестницы (в доме был еще и черный ход) я поднялся к лифту. Пустота, никаких лифтерш — ни Феши и ни Петра Федоровича. Да и гнездо лифта совершенно другое — исчезла кабина в плетеном металле с ажурными дверцами, со сверкающей медной надписью: «Карл Флор. Берлин». Передо мной был обычный современный лифт с потертыми лакированными дверцами.
Пожилая женщина, незаметно наблюдавшая за мной, спросила:
— Вы кого-то ищете?
— Нет,— ответил я и зачем-то добавил: — Просто я здесь жил когда-то.
— В какой же квартире? — не отставала любопытная женщина.
— В девятнадцатой,— ответил я, сам не зная для чего давая втянуть себя в совершенно ненужный разговор. Два потока как бы боролись во мне: ностальгия и ирония над этой ностальгией. Все было настолько неузнаваемо, что, казалось, я не жил здесь никогда, а потому и нечего вспоминать.
— В девятнадцатой! — воскликнула женщина.— Я как раз там живу.
— Вот совпадение,— без энтузиазма сказал я. Это был еще один удар по ностальгии, доведение ситуации до абсурда, закономерное разрушение воспоминаний. И было даже хорошо, что чрезмерно общительная полная женщина живет в той квартире… Это означало, что я ушел отсюда, ушел навсегда, бесповоротно и больше незачем возвращаться. Ведь и прошлое требует осторожности.
— Да, я живу в девятнадцатой квартире,— продолжала женщина.— Для коммуналки это очень хорошая квартира, просторная. Так сейчас, конечно, не строят, еще бы: потолки — четыре метра, кухня — тридцать метров. В каждой комнате два окна и прекрасный вид на посольство. Где вы сейчас найдете такое? Да и район отличный. Раньше мы жили почти в деревне, около Бабушкина.
— Прекрасно, прекрасно,— механически, едва слушая ее, сказал я, понимая, что еще через секунду она, должно быть, пригласит меня в гости и такое посещение вовсе превратится в фарс.
— Прекрасно-то, да не очень прекрасно. Конечно, хорошая жилая площадь, но все-таки, учтите, коммуналка, а современный советский человек не должен жить в коммуналке… А вы живете теперь в отдельной квартире?
— В отдельной,— сказал я и стал спускаться вниз, от лифта в подъезд.
— Это совсем другое дело,— сказала она.
Я стоял на улице, и странная двойственность владела мной. Да, все тут было моим, бесконечно знакомым, даже этот воздух, который я вдохнул впервые, когда меня привезли сюда из роддома Грауэрмана, ревущий комочек, еще не одушевленный, ожегший крохотную гортань осенним городским ветром. Но вместе с тем это были другой воздух и другая земля, на которую нет возврата.
Теперь все изменилось: масштабы, пропорции, размеры, цвет.
Дом, столь грандиозный в детской памяти, был на самом деле не таким уж большим и величественным. Амур над моим подъездом — жирный и провинциальный.
И хорошо, что я не поднялся наверх, на пятый этаж. Я открыл незапертые ворота двора — сбоку, на дверях бывшего подвала красного уголка, превращенного впоследствии в бомбоубежище, а затем вновь ставшего красным уголком, горела надпись: «Театр-студия под руководством О. П. Табакова». Да и двери были, конечно, другие, не двери бомбоубежища — нарядные, театральные двери.
Единственное, что сохранилось во дворе,— это решетка, отделявшая наш дом от соседнего двора, прекрасное чугунное литье, геральдические узоры, и сквозь них видно безукоризненно восстановленное здание Постпредства с просторным, на манер английского парка, двором.
«И замертво спят сотни тысяч шагов врагов и друзей, друзей и врагов».
Ну какие тогда были враги! Компания Ботика, которая мучила меня и других таких же салаг, но их не назовешь врагами. Враги появятся позднее.
Ломаясь, хрипло и мужественно, как бы на последнем вздохе, готовый вот-вот оборваться, гремел голос Высоцкого из окна: «Затопи ты мне баньку по-черному…»
Вдруг я словно попал в магнитное поле чьего-то взгляда, чьих-то глаз, взгляда, внимательно и уже давно на меня устремленного. Я посмотрел и обмер.
Читать дальше