Он уже надел плащ, уже застегнулся и перевязался, уже дверь, кажется, открыл, когда из кухни подал голос телефон, но ему сейчас было не до проводных разговоров — кто бы ни звонил, и он вышел за порог, и уже собирался закрывать, но телефон стонал, ему очень нужна была помощь, и вдруг мелькнула почему–то мысль о Лизе (как будто она могла звонить ему на домашний) и, не снимая ботинок, загрохотал, поднял трубку, не способный сказать ничего от внезапно накатившего волнения. Вдруг там — вместо «алло» — просто ее смех. Оп–па! Но нет, снова издевательский, смешливый вопрос:
— Алло. Это квартира Нурмамбековых?
И мучительная попытка, как нужно правильно отвечать. И Анатолий просто повторил еще раз:
— Алло. Алло?
А издевательский баритон уже глумился, упиваясь своей шпионской ролью:
— Ванечка, зайчик! Как ты, горлышко не болит? Эти слова больше бы подошли семидесятилетней, всю жизнь проработавшей воспитательницей в детском саду бабуле, но никак не этому голосу.
— Какаешь хорошо? — еще больше усугубил хохмач, уже искаженным от смеха голосом.
А машина–то, дружок, уже выехала, выехала к твоему телефону–автомату, и отпечатки снимут, и пробы струбочки, которой ты ушком касался, возьмут. Чего Же ему надо?
— Нам сегодня опять звонила тетя Алия, — перешел он к делу и даже ритм речи стал другим — быстрым и сбивчивым, и Анатолий включился и слушал, слушал. — Так вот, тетя Алия просила тебе передать, чтобы ты срочно вылетал к ней в Нью–Йорк. Ты понял, Ванечка? В Нью–Йорк. Ближайшим самолетом. Дяде Тазику стало совсем плохо. Рейс через три часа. Пропустишь — дядя Тазик умрет, и всем нам будет очень грустно.
Анатолий бросил трубку, не дожидаясь, пока голос договорит. Он запретил себе думать об этом. Не думать. Не думать! Зачем ему уезжать? Он не может уехать. Извини, Серый, не может. И запретит себе думать о том, почему все вокруг — от следователя до бывшего друга — просят его слинять из страны.
От дома до филармонии было двадцать минут ходу — глупо брать машину, как бы привлекательно ее вздыбленные ноздри ни выглядывали из–под сугроба. И опять этот мысленный укол: черт его знает, где он будет встречать рассвет, при таких–то планах на вечер, а потому пусть лучше его фрау сверкает своими ноздрями в свете этого домашнего фонаря, сделавшегося за годы как будто предметом квартирной обстановки. Снег, валивший, когда из–за окон еще что–то брезжило, сейчас прекратился, сказочные сугробы ждали выезда сказочных карет, выкрашенные в черный цвет ажурные ограды парка напоминали о тех временах, когда общество было еще спасительно классовым, а парки тщательно защищались от тех горожан, которые сейчас в них уютно, рассыпавшись шарфом по снегу и зацепившись ногой о ногу, спали.
По правую сторону улочки, через чрезмерную арку, выпадавшую в центр города, он насчитал восемнадцать припаркованных и заметенных снегом автомобилей и никак не мог вспомнить, значит ли это, что она жива, или то, что ее уже нет: он опять забыл, что загадал о чете и нечете до того, как начал считать. Смерть ее представлялась теперь ему каким–то страшным чувством внутри — тишиной неспокойного рода. Он говорил «она мертва», и ничего не происходило, но потом откуда–то именно снизу поднималось ледяное небытие, знаменовавшее его собственную смерть, которая тоже ведь когда–нибудь наступит. Ему казалось, это единственный способ понять, где она сейчас, а если ее нет — представить, что и его тоже нет, и страшнее всего в эту игру было играть ночью, лежа, когда что открытые, что закрытые глаза сообщали одну и ту же безразличную ко всему мглу, и он не был уверен, что не умер.
Выйдя на проспект, Анатолий на секунду замер, ошалело крутя головой по сторонам: все было в праздничных огнях и гирляндах, все сверкало водопадами огней, люди готовились праздновать что–то декабрьское, но все эти торжества сейчас, конечно, отменят до тех пор, когда его Елизавета не найдется. Вдев голову в поднятый воротник пальто, он неприветливо зашагал, чувствуя, как и в нем неуместной волной, случайным воспоминанием о детской елке, поднимается какая–то праздничность, и он даже сопротивлялся ей, пока не почувствовал, что в самом искреннем веселье без Лизы есть нотка грусти, как в елочной игрушке, подаренной давно уехавшим человеком, которого еще любишь так, что лучше бы ее нечаянно разбить. Толпа текла вперед — галдящая, хмельная, поющая, обтекая высившиеся среди нее, словно скалы в пенных водах, ровные фигуры в черном, расставленные через семьдесят его шагов, а это означало, что Дэн был прав, прав.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу