Иногда после репетиций читали стихи. Хорошие стихи. «Я Мэрилин… Мэрилин. Я героиня киноэкрана и героина», — говорила беленькая Валя Егошина. — «Кому горят мои георгины? С кем телефоны заговорили?» — спрашивала она нас.
«Я диспетчер света Изя Крамер», — говорил Катушенко.
«Вы помните. Вы все, конечно, помните. Как я стоял, приблизившись к стене…» — это уже Миша Полевщиков, кажется, говорил. Стихи все были, в общем-то, хорошие, но чтобы душу у Петра задеть?..
Видно, в ТЮЗе было хорошо, потому что провожались потом долго. И вот, помню, шли мимо улицы Маяковского (совпадение-то какое!) по Коммунистической, и сказочно-медленно опускался на землю снег; снежинки были крупными и вальсировали в тёмно-синем воздухе, а юная девочка Аля в серой цигейковой шубке и в белом тёплом платке была изумительно хороша, потому что стояла перед уличным фонарем, и свет этот был за ней, был контровым, и потому силуэт её словно светился, словно аура была вокруг. Вот как было.
Проворов не сразу услышал ее голос, потому что говорила она тихо, как бы для себя: «И медленно пройдя меж пьяными, всегда без спутников, одна, дыша духами и туманами, она садится у окна. И веют древними поверьями ее упругие шелка, и шляпка с траурными перьями, и в кольцах дивная рука…»
Голос Али был тих, но Пётр вдруг впервые услышал мелодию, которая была вплетена в плоть слов. Он услышал вдруг то, что было за смысловым рядом слов. Это, может, было в Алином голосе, в его неспешном движении, в интонациях… Но и слова-то какие колдовские: «…веют древними поверьями…» Никогда, никогда бы не подумал он, что это написано тем же человеком, который хулиганил в школьном учебнике: «.. в белом венчике из роз впереди Иисус Христос».
А чего стоит это слово — «упругие». «Упругие шелка». Не только ткань здесь сопротивляется движению, само звучание слов сопротивляется. И шорох ткани… А «дивная рука»…
Вот ведь как это получилось, вот ведь как… Услышал. Он тогда и Алю-то, вроде, впервые увидел. Она была мила, у неё были зелёные глаза и тяжеловатая нижняя челюсть, которая говорила только о характере, но она была полукровка, и уже даже только из-за этого — хороша.
Город наш в те времена был зеленый и маленький. В 1966-ом я насчитал каменных домов штук двадцать, а первый асфальт положили на улице Пушкина, и было это в году пятьдесят четвертом. Население города составляли люди приезжие в основном. Это те, которых вместе с заводами везли из Ленинграда, из Киева (или это была Одесса), из Москвы в первые месяцы войны. Приезжие ассимилировались: повыходили замуж за марийцев, переженились. И дети от этих браков рождались очень красивые. Особенно девочки. За нашими девочками из всего Союза приезжали женихи. Ехали якобы в командировку военные и проектировщики из Москвы, ехали в командировку, а уезжали с женами. Известные красавицы были. Вот и Аля такая была…
Домой в тот день вернулся Проворов поздно, а вот утром, как проснулся, сразу же полез в книжный шкаф. Шкаф был особый, шкаф не покупался в магазине, а, может, и не продавали их в Йошкар-Оле в магазинах. Во всяком случае — этот был изготовлен краснодеревщиком на заказ, изготовлен из мореного дуба, и в шкафу этом была библиотека, которую собирала мама. И Виктор собирал. Книг Блока там не было, а вот Пушкин был в желтом «супере» с виньетками, был Лермонтов в голубых корках. Лермонтова, наверно, как купили, так и поставили и больше не трогали — книжечки стояли в картонных коробках по две. А, может, их оставили в коробках для сохранности — чего не знаю, того не знаю и говорить зря не буду. Были на полках за стеклом: Ромен Роллан, Джек Лондон, Диккенс и Чехов. И Жюль Берн с Майн Ридом. На верхней полке стояли тома Ленина, а во втором ряду прятался Сталин. Но я не об этом, не о Сталине с Лениным, я о том, что Проворов вспомнил, что и у него есть библиотека. И не просто библиотека, а собрания сочинений. К тому времени появились в ней и шесть маленьких томиков Есенина. Вот какое богатство, а он вроде и не знал. Прочесть сразу все это было невозможно, но очень захотелось. И именно сразу. Все. Все, потому что он «засиделся на старте». Отстал от всех. Как всегда. Но не в этом даже дело: его впервые, кажется, задело, что он тупой, что до него не доходит смысл того, в чем другие люди смысл видят. Если текст читать — стихи читать, как текст, несущий какую-то информацию, то иной раз сущая ерунда получается.
Когда это: «моя любимая стирала» или «любовь не вздохи на скамейке» — это понятно, но… на поэзию что-то не похоже. А здесь вот абсурд какой-то, какое-то нагнетение чувств, которое и ничем не обосновано: «В посаде, куда ни одна нога не ступала, лишь ворожеи да вьюги ступала нога, в бесноватой округе, где и те, как убитые, спят снега…» — что это, что это такое ваша непонятная поэзия? спрашивал он будто кого-то, а спрашивал-то — себя. Себя спрашивал, потому что спросить некого было. Спросить-то некого было, потому что все всё знали, и только он один — не знал.
Читать дальше